Говорят, что на него напала жестокая болезнь по молитве Александра пред Господом.
Но я утверждаю -- и так думали мы все, ариане, -- что жестокая болезнь вызвана была ядом, а яд был дан самим Александром, епископом константинопольским, отравителем, сатаной.
Я терся своим телом об острые камни и от полноты убеждения бормотал вслух:
-- Пусть смеются евреи и язычники!
Пусть они торжествуют, ибо срок их недолог.
И для них уже не останется времени после срока!
Я часто говорил вслух сам с собою на этой каменной полке, нависшей над рекой.
Меня лихорадило, и время от времени я скупо отпивал воды из вонючего козьего меха.
Этот козий мех я повесил на солнце для того, чтобы кожа больше воняла, и в воде не было ни свежести, ни прохлады.
Тут же была еда; она лежала на полу моей пещеры -- несколько корешков и ломоть заплесневелой ячменной лепешки; и я был голоден, но не ел.
В этот благословенный нескончаемый день я только и делал, что жарился на солнце, умерщвляя свою плоть, глядел на пустыню, воскрешал старые воспоминания, мечтал, грезил и вслух исповедовал свои убеждения.
Когда солнце село в коротких сумерках, я бросил последний взгляд на мир, которому суждено было скоро погибнуть.
У ног колоссов я различил крадущиеся фигуры зверей, живших в этих некогда гордых сооружениях человека.
Под рычание зверей я заполз в свою пещеру и, бормоча в бреду молитвы о том, чтобы скорей настал последний день, погрузился в царство сна.
Ко мне вернулось сознание, я увидел в одиночке себя и тот же квартет моих мучителей.
-- Богохульный еретик, смотритель Сан-Квэнтина, стопами уже попирающий ад, -- пролепетал я, отпив большой глоток воды, поднесенный к моим губам. -- Пусть тюремщики и старосты торжествуют.
Срок их недалек, и после него не будет им срока.
-- Он рехнулся! -- решил смотритель Этертон.
-- Он дурачит вас! -- решил доктор Джексон и был близок к истине.
-- Но он ведь отказывается от еды! -- возражал капитан Джэми.
-- Ба! Он может поститься сорок дней, и это не причинит ему вреда, -- отвечал доктор.
-- И постился! -- вставил я. -- И сорок ночей!
Сделайте милость, стяните потуже куртку и убирайтесь вон!
Главный староста попробовал просунуть палец под куртку.
-- Даже с помощью блока с веревками вы не стянете шнуровку и на четверть дюйма! -- уверял он.
-- Нет ли у вас жалоб, Стэндинг? -- спросил смотритель.
-- Да, -- отвечал я, -- целых две.
-- В чем же они заключаются?
-- Первая в том, что куртка невероятно свободна, Гетчинс -- осел; если бы он захотел, он мог бы стянуть шнуровку еще на целый фут!
-- А в чем другое неудовольствие? -- продолжал смотритель Этертон.
-- В том, что вы зачаты самим сатаной, смотритель!
Капитан Джэми и доктор Джексон захихикали; смотритель засопел и вышел из моей камеры.
Оставшись в одиночестве, я попытался снова погрузиться во мрак и воскресить перед собою круг повозок в Нефи.
Мне интересно было знать, чем кончилось наше зловещее путешествие по пустынному и враждебному краю на сорока огромных повозках; не совсем безучастен я был и к судьбе шелудивого отшельника с ободранными о камень ребрами и вонючим козьим мехом.
И я действительно вернулся назад; но не в Нефи и не к Нилу...
Здесь, читатель, я должен остановиться и пояснить вам кое-что, чтобы все рассказанное стало вам понятнее.
Необходимо это потому, что мне немного остается времени для окончания моих воспоминаний.
Скоро, очень скоро меня выведут и повесят!
Будь у меня тысяча жизней -- все же я не мог бы описать до последних деталей мои переживания в смирительной куртке.
Вот почему я должен сократить свое повествование.
Прежде всего скажу -- Бергсон прав.
Жизнь нельзя объяснить ителлектуальными терминами.
Недаром сказал когда-то Конфуций:
"Если мы так мало знаем жизнь -- что мы можем знать о смерти?"
И мы действительно не знаем жизни, если не можем объяснить ее в понятных словах.
Мы знаем жизнь только как явление, как дикарь может знать динамо-машину; но мы ничего не знаем об истинной сущности жизни.
Во-вторых, Маринетти не прав, утверждая, что материя -- единственная тайна и единственная реальность.
Я говорю -- и вы, читатель, понимаете, что я говорю авторитетно, -- и говорю, что материя -- единственная иллюзия.
Конт называл мир, который представляется равнозначным материи, великим фетишем -- и я согласен с Контом.
Жизнь -- реальность и тайна.