И я поклоняюсь богам, всем богам, ибо я верю во всех богов -- иначе как могли бы существовать все боги?
Мириам разом рванулась, выскользнув из моих рук, и мы стояли, отделившись друг от друга и прислушиваясь к реву улицы, в то время как Иисус и солдаты вышли и пошли своим путем.
На душе у меня была тяжкая грусть от сознания, что такая великая женщина может быть так глупа.
Она хотела стать выше Бога!
-- Ты не любишь меня! -- медленно проговорила она, и еще раз всплыло в ее глазах обещание себя, слишком глубокое и слишком широкое, чтобы быть выраженным словами.
-- Ты даже не понимаешь, до чего я люблю тебя, кажется мне! -- был мой ответ. -- Я горжусь любовью к тебе, ибо я знаю, что я достоин любить тебя и достоин всей любви, которую ты можешь дать мне.
Но Рим -- моя приемная мать, и если бы я изменил ей, малого стоила бы моя любовь к тебе!
Рев, преследовавший Иисуса и солдат, замер в отдалении улицы.
И когда все звуки стихли, Мириам повернулась и пошла, не оглянувшись на меня и не бросив мне слова.
В последний раз вспыхнуло во мне бешеное желание ее.
Я бросился и схватил ее.
Я хотел поднять ее на коня и ускакать с нею и моими людьми в Сирию, прочь от этого проклятого города безумств.
Она сопротивлялась.
Я сжал ее.
Она ударила меня в лицо, а я продолжал держать ее, не выпуская, потому что сладки мне были ее удары.
И вдруг она перестала бороться.
Она стала холодна и неподвижна, и я понял, что нет любви в женщине, которую обвивали мои руки.
Для меня она умерла.
Я тихо выпустил ее.
Она медленно шагнула назад.
Словно не видя меня, она повернулась, пошла по затихшей комнате и, не оглядываясь, раздвинула занавески и скрылась.
Я, Рагнар Лодброг, никогда не учился читать или писать.
Но во дни своей жизни я слышал великие речи.
Как вижу теперь, я никогда не научился ни великим речам иудеев, содержащимся в их законах, ни речам римлян, содержащимся в их философии и в философии греков.
Но я говорил со всей простотой и прямотой, как может говорить только человек, пронесший свою жизнь от кораблей Тостига Лодброга через весь мир до Иерусалима и обратно.
Я сделал простой и ясный доклад Сульпицию Квиринию, когда прибыл в Сирию для доклада о событиях, происходивших в Иерусалиме.
ГЛАВА XVIII
Во временном прекращении жизни нет ничего нового не только в растительном мире и в низших формах животной жизни, но даже в высокоразвитом и сложном организме самого человека.
Каталептический транс есть каталептический транс, чем его ни вызвать.
С незапамятных времен факиры Индии умеют добровольно вызывать в себе такое состояние.
Давно уже факиры умеют зарывать себя живыми в землю.
Другие люди в подобных же трансах ставили в тупик врачей, объявлявших их покойниками и отдававших приказы, в силу которых их живыми зарывали в землю.
По мере того, как продолжались мои эксперименты со смирительной рубашкой в Сан-Квэнтине, я немало раздумывал об этой проблеме остановки жизни.
Помнится, я читал где-то, что крестьяне северной Сибири умеют предаваться спячке в долгие зимы, совершенно как медведи и другие животные.
Какой-то ученый исследовал этих крестьян и нашел, что во время периодов "долгого сна" дыхание и пищеварение в сущности прекращаются, сердце же бьется так слабо, что неспециалист не может даже ощутить его биение.
В этом трансе физиологические процессы настолько близки к абсолютному прекращению, что количество потребляемого воздуха и пищи можно считать, в сущности, ничтожным.
На этом рассуждении отчасти и основано было мое вызывающее поведение перед смотрителем Этертоном и доктором Джексоном.
Вот почему я дерзнул предложить им оставить меня на сто дней в смирительной рубашке.
И они не посмели принять мой вызов.
Тем не менее я умудрился обходиться без воды и пищи в течение десяти дней пребывания в куртке.
Я находил положительно невыносимым, чтобы из глубины грез в пространстве и времени меня извлекала гнусная действительность в лице презренного тюремного врача, прижимающего сосуд с водой к моим губам.
Поэтому я предупредил доктора Джексона, что я, во-первых, намерен обходиться в смирительной рубашке без воды, а во-вторых, что я буду сопротивляться усилиям напоить меня.
Разумеется, дело не обошлось без борьбы, но после нескольких попыток доктор Джексон сдался.
После этого место, занимаемое в жизни Дэрреля Стэндинга смирительной рубашкой, едва ли составляло больше нескольких мгновений.
Как только меня зашнуровывали, я сейчас же начинал наводить на себя "малую смерть".
Благодаря привычке это стало простым и легким делом.
Я так быстро прекращал в себе жизнь и сознание, что избавлял себя от страшной муки, вызываемой задержкой кровообращения.
Невероятно быстро меня осеняла тьма.
После этого Дэррель Стэндинг видел свет только тогда, когда надо мною склонялись лица людей, развязывавших меня, и в уме пробегала мысль, что в это мгновение протекло целых десять дней.
Но какие чудесные десять дней проводил я в других местах!