Когда он показался в дверях, Уилл и Розамонда взглянули в его сторону, но продолжили дуэт, не считая нужным прерывать пение из-за его прихода.
Измученный Лидгейт, вошедший в дом с сознанием, что ему предстоят еще и новые тяготы после тяжелого дня, не испытал умиления при виде разливающегося трелями дуэта.
Его бледное лицо нахмурилось, и, молча пройдя через комнату, он рухнул в кресло.
Они допели оставшиеся три такта и повернулись к нему.
- Как поживаете, Лидгейт? - спросил Уилл, направляясь к нему поздороваться.
Лидгейт пожал Уиллу руку, но не счел нужным отвечать.
- Ты пообедал, Тертий?
Я ждала тебя гораздо раньше, - сказала Розамонда, уже заметившая, что муж в "ужасном настроении".
Произнеся эти две фразы, она опустилась на свое всегдашнее место.
- Пообедал.
Мне бы хотелось чаю, - отрывисто ответил Лидгейт, продолжая хмуриться и подчеркнуто глядя на свои вытянутые ноги.
Уиллу не понадобилось дальнейших намеков.
Он взял шляпу и сказал: - Я ухожу.
- Скоро будет чай, - сказала Розамонда. - Не уходите, прошу вас.
- Лидгейт сегодня не в настроении, - ответил Уилл, лучше понимавший Лидгейта, чем Розамонда, и не обиженный его резкостью, ибо вполне допускал, что у доктора могло быть много неприятностей за день.
- Тем более вам следует остаться, - кокетливо возразила Розамонда своим самым мелодичным голоском. - Он весь вечер не будет со мной разговаривать.
- Буду, Розамонда, - прозвучал глубокий баритон Лидгейта.
- У меня к тебе важное дело.
Отнюдь не так намеревался он приступить к разговору о деле, но его вывел из терпения безразличный тон жены.
- Ну вот, видите! - сказал Уилл.
- Я иду на собрание по поводу организации курсов механиков (*158).
До свидания. - И он быстро вышел.
Розамонда, так и не взглянув на Лидгейта, вскоре встала и заняла свое место у чайного подноса.
Она подумала, что никогда еще муж не выглядел таким несимпатичным.
А он внимательно следил, как она разливает чай изящными движениями тонких пальчиков, бесстрастно глядя только на поднос, ничем не выдавая своих чувств и в то же время выражая неодобрение всем неучтивым людям.
На миг он позабыл о своей боли, пораженный редкостным бесчувствием этого грациозного создания, прежде казавшегося ему воплощением отзывчивости.
Глядя на Розамонду, он вдруг вспомнил Лауру и мысленно спросил себя:
"А она могла бы меня убить за то, что я ей надоел?" - и ответил:
"Все женщины одинаковы".
Но стремление обобщать, благодаря которому человек ошибается гораздо чаще, чем бессловесные твари, внезапно встретило помеху - Лидгейт вспомнил, как удивительно вела себя другая женщина, - вспомнил, как тревожилась за мужа Доротея, когда Лидгейт начал посещать их дом, вспомнил, как горячо она молила научить ее, чем утешить, ублажить этого человека, ради которого подавляла все в своей душе, кроме преданности и сострадания.
Эти ожившие в его памяти картины быстро проносились перед ним, пока заваривался чай.
Продолжая грезить, он под конец закрыл глаза и услышал голос Доротеи:
"Дайте мне совет. Научите меня, что делать. Он трудился всю жизнь и думал только о завершении своего труда.
Ничто другое его не интересует. И меня тоже..."
Этот голос любящей, великодушной женщины он сохранил в себе, как хранил веру в свой бездействующий, но всесильный гений (нет ли гения возвышенных чувств, также властвующего над душами и умами?); голос этот прозвучал, словно мелодия, постепенно замирая, - Лидгейт на мгновение вздремнул, когда Розамонда с мягкой отчетливостью, но безучастно произнесла:
"Вот твой чай, Тертий", поставила поднос на столик рядом с ним и, не взглянув на мужа, вернулась на прежнее место.
Лидгейт ошибался, осуждая ее за бесчувственность; Розамонда была достаточно чувствительна на свой лад и далеко не отходчива.
Сейчас она обиделась на мужа, и он ей стал неприятен.
Но в подобных случаях она не хмурилась, не повышала голоса, как и положено женщине, всегда убежденной в своей безупречности.
Быть может, никогда еще между ними не возникало такого отчуждения, но у Лидгейта были веские причины не откладывать разговор, даже если бы он не объявил о нем сразу же по приходе. Преждевременное сообщение вырвалось у него не только от досады на жену и желания вызвать ее сочувствие, но и потому, что, собираясь причинить ей страдание, он прежде всего страдал сам.
Впрочем, он подождал, пока унесут поднос, зажгут свечи и в комнате воцарится вечерняя тишь. Тем временем нежность вновь вступила в свои права.
Заговорил он ласково.
- Рози, душенька, отложи работу, подойди сюда и сядь рядом со мной, нежно произнес он, отодвинув столик и подтаскивая для нее кресло поближе к своему.
Розамонда повиновалась.
Когда она приближалась к нему в платье из неяркого прозрачного муслина, ее тоненькая, но округлая фигура выглядела еще грациозней, чем всегда; а когда она села возле мужа, положила на ручку его кресла руку и взглянула, наконец, ему в глаза, в ее нежных щеках и шее, в невинном очертании губ никогда еще не было столько целомудренной прелести, какой трогает нас весна, младенчество и все юное.
Тронули они и Лидгейта, и порывы его первой влюбленности в Розамонду перемешались со множеством иных воспоминаний, нахлынувших на него в этот миг глубокого душевного волнения.
Он осторожно прикрыл своей крупной рукой ее ручку и с глубокой нежностью сказал: - Милая!
И Розамонда еще не освободилась от власти прошлого, и муж все еще оставался для нее тем Лидгейтом, чье одобрение внушало ей восторг.
Она отвела от его лба волосы свободной рукой, положила ее на его руку и почувствовала, что прощает его.
- Мне придется огорчить тебя, Рози.