Его родители умерли, когда он был еще очень молод.
Оба засмотрелись на бабочку, собиравшую мед с гвоздик; она порхала с цветка на цветок, трепеща крыльями, не перестававшими едва заметно дрожать, даже когда она садилась.
Долго еще г-жа Форестье и Дюруа молча сидели в саду.
Наконец слуга доложил, что «священник кончил исповедовать». И они поднялись наверх.
Форестье, казалось, еще похудел со вчерашнего дня.
Священник держал его руку в своей.
— До свиданья, сын мой, я приду завтра утром. С этими словами он удалился.
Как только он вышел за дверь, умирающий, все так же тяжело дыша, сделал над собой усилие и протянул руки к жене.
— Спаси меня… — зашептал он. — Спаси меня… милая… я не хочу умирать… я не хочу умирать… Спасите же меня!..
Скажите, что я должен делать, позовите доктора… Я приму все, что угодно… Я не хочу… я не хочу!..
Он плакал.
По его впалым щекам текли крупные слезы, а углы иссохших губ оттягивались, как у обиженного ребенка.
Затем руки его упали на постель, и он начал медленно перебирать пальцами; следя за этим непрерывным однообразным движением, можно было подумать, что он собирает что-то на одеяле.
Жена его тоже плакала.
— Да нет же, это пустяки, — лепетала она.
— Обыкновенный припадок, завтра тебе будет лучше, тебя утомила вчерашняя прогулка.
Дыхание у Форестье было еще более частое, чем у запыхавшейся от быстрого бега собаки, до того частое, что его невозможно было сосчитать, и до того слабое, что его почти не было слышно.
Он все повторял:
— Я не хочу умирать!..
Боже мой… Боже мой… Боже мой… что со мной будет?
Я ничего больше не увижу… ничего… никогда… Боже мой!
Его остановившийся от ужаса взгляд различал нечто чудовищное, нечто такое, чего не могли видеть другие.
И все не прекращалось это страшное и томительное скольжение пальцев по одеялу.
Внезапно по всему его телу пробежала судорога.
— На кладбище… меня… Боже мой!.. — простонал он.
И смолк. Теперь он лежал неподвижно, глядя вокруг себя блуждающим взором, и ловил ртом воздух.
Время шло; на часах соседнего монастыря пробило двенадцать.
Дюруа вышел в другую комнату перекусить.
Вернулся он через час.
Г-жа Форестье отказалась от еды.
Больной не шевелился.
Только его костлявые пальцы по-прежнему находились в движении и точно пытались натянуть одеяло на лицо.
Госпожа Форестье сидела в кресле у его ног.
Дюруа сел в другое кресло, рядом с ней. Они молча ждали.
У окна дремала сиделка, присланная врачом.
Дюруа тоже начал было засыпать, но вдруг ему что-то почудилось.
Он открыл глаза в ту самую минуту, когда глаза Форестье закрывались, погасая, точно огни.
От легкой икоты голова умирающего запрокинулась, и вслед за тем две струйки крови показались в углах его рта, потом потекли на рубашку.
Кончилось отвратительное блуждание пальцев по одеялу.
Он перестал дышать.
Госпожа Форестье поняла все. Вскрикнув, она упала на колени и, уткнувшись лицом в одеяло, заплакала навзрыд.
Жорж, растерянный, оторопелый, машинально перекрестился.
Проснулась сиделка, подошла к кровати.
— Кончился, — сказала она.
К Дюруа вернулось его обычное спокойствие, и, облегченно вздохнув, он прошептал:
— Я думал, это дольше протянется.
Не успел пройти первый столбняк, не успели высохнуть первые слезы, как уже начались заботы и хлопоты, неизбежно связанные с присутствием в доме покойника.
Дюруа бегал до поздней ночи.
Вернулся он голодный как волк.
Вместе с ним немного поела и г-жа Форестье. После ужина оба перешли в комнату, где лежал покойник и где им предстояло провести всю ночь.