— После обеда они пьют здесь tisana , — продолжал он, — день за днем, всегда одно и то же.
Он помолчал и потрогал рукой стул.
Тоскливое чувство нахлынуло на меня.
В окруженном каменными стенами дворике стояла прохлада, почти могильный холод, но воздух был такой же спертый, как в комнатах — до того, как их открыли.
Я вспомнил, каким Эмброз был дома.
Летом он ходил без куртки и в старой соломенной шляпе.
Я увидел эту шляпу, надвинутую на глаза, увидел его самого — он стоял в лодке, закатав рукава, и показывал куда-то далеко в море.
Я вспомнил, как он протягивал свои длинные руки и, когда я подплывал, втаскивал меня в лодку.
— Да, — сказал мужчина, словно разговаривая сам с собой, — синьор Эшли сидел здесь на стуле и смотрел на воду.
Женщина вернулась и, перейдя дворик, повернула ручку крана.
Вода замерла.
Бронзовый мальчик смотрел в пустую раковину.
Ребенок, который до этого не сводил с фонтана округлившихся глаз, вдруг наклонился и ручонками стал собирать с каменного пола опавшие цветы ракитника и бросать их в бассейн.
Женщина выбранила его, оттолкнула к стене и, взяв метлу, начала подметать двор.
Она нарушила гнетущую тишину, и мужчина коснулся моей руки.
— Хотите посмотреть комнату, где синьор умер? — тихо спросил он.
Все с тем же ощущением нереальности происходящего я следом за ним поднялся по широкой лестнице на второй этаж виллы.
Мы прошли через комнаты, где было еще меньше мебели, чем в нижних покоях; одна из них, с окнами на север, на кипарисовую аллею, простотой и скудостью убранства напоминала монашескую келью.
К стене была придвинута простая железная кровать.
Рядом с ней стояли ширма, кувшин и таз для умывания.
Над камином висел гобелен, в нише помещалась маленькая статуэтка коленопреклоненной Мадонны с молитвенно сложенными руками.
Я посмотрел на кровать; в изножье лежали одеяла из грубой шерсти, в изголовье — одна на другой две подушки без наволочек.
— Вы понимаете, — сказал мужчина приглушенным голосом, — конец был очень неожиданным.
Он ослабел, да, очень ослабел от лихорадки, но еще за день до того хоть и с трудом, но спускался вниз посидеть у фонтана.
«Нет-нет, — сказала графиня, — вам станет хуже, вам нужен покой». Но он очень упрямый, он никак не хотел ее слушать.
Врачи менялись, одни уходили, другие приходили.
Синьор Райнальди — он тоже здесь — говорил, уговаривал, но он никогда не слушает, он кричит, он в буйстве, а потом замолкает, совсем как маленький ребенок.
Жалко видеть сильного человека в таком состоянии.
Потом, рано утром, графиня — она приходит быстро в мою комнату и зовет меня.
Я спал в доме, синьор.
Ее лицо белое, как эта стена, и она говорит:
«Джузеппе, он умирает», и я иду за ней в его комнату, и вот он лежит на кровати, его глаза закрыты, и дышит он так тихо, не тяжело, вы понимаете, не как в настоящем сне.
Мы посылаем за врачом, но синьор Эшли — он больше не просыпается, это была кома, сон смерти.
Я сам вместе с графиней зажигаю свечи, и, когда были монахини, я пришел посмотреть на него.
Буйство прошло, у него было мирное лицо.
Как бы я хотел, чтобы вы видели его лицо, синьор!..
В глазах славного малого стояли слезы.
Я отвернулся от него и снова посмотрел на пустую кровать.
Странно, но я ничего не чувствовал.
Оцепенение прошло, но я оставался холоден и безучастен.
— Что вы имели в виду, — спросил я, — говоря о его буйстве?
— Буйство, которое приходило с лихорадкой, — ответил мужчина.
— Два-три раза я должен был не давать ему встать с кровати после приступов.
А с буйством приходила слабость внутри, вот здесь.
— Он прижал руки к животу.
— Он очень страдал от боли.
А когда боль проходила, он делался вялым, тяжелым и мысли у него путались.
Говорю вам, синьор, его было очень жалко.
Жалко видеть такого большого человека совсем беспомощным.
Я вышел из голой комнаты, как из пустого склепа. Я слышал, как мой провожатый снова закрывает ставни, затем дверь.