— С тех пор как до нас дошла эта новость, — сказал он, — соседи ни о чем другом не говорят.
Все воскресенье и церковь, и часовня в поместье были увешаны черным, но самым большим ударом стало, — продолжал Веллингтон, — когда мистер Кендалл сообщил, что их господина похоронили в Италии, что его не привезут домой и не положат в семейном склепе.
Неладно это, мистер Филипп. Все мы так считаем. Думаем, оно бы и мистеру Эшли не понравилось.
Ответить мне было нечего.
Я сел в экипаж, и мы покатили домой.
Как ни странно, но, стоило мне увидеть наш дом, волнения и усталость последних недель сразу исчезли.
Нервное напряжение прошло; несмотря на долгую дорогу, я чувствовал себя отдохнувшим и умиротворенным.
Экипаж въехал во вторые ворота и, поднявшись по склону, приближался к дому. Был полдень, и солнце заливало окна и серые стены западного крыла здания.
Собакам не терпелось броситься мне навстречу. Старик Сиком, с траурной повязкой на рукаве, как у всех слуг, не выдержал и, чуть не плача, заговорил, когда я сжал его руку:
— И долго же вас не было, мистер Филипп, ох и долго же!
А нам каково? Почем знать, не заболели ли и вы лихорадкой, как мистер Эшли!
Сиком прислуживал мне за обедом, заботливый, внимательный, стараясь предупредить мои малейшие желания, и я был благодарен ему за то, что он не пристает ко мне с расспросами о моем путешествии, о болезни и смерти хозяина, а сам рассказывает, какое впечатление произвела смерть Эмброза на него и на всех домашних: как весь день звонили колокола, что говорил в церкви викарий, как в знак соболезнования приносили венки.
Его рассказ перемежался новым, почтительно-официальным обращением ко мне.
«Мастера Филиппа» сменил «мистер Филипп».
Я успел заметить такую же перемену в обращении ко мне кучера и грума.
Она была неожиданной и тем не менее странно согревала сердце.
Пообедав, я поднялся к себе в комнату, окинул ее взглядом, затем спустился в библиотеку и вышел из дома. Меня переполняло давно забытое ощущение счастья, которого, как я думал, после смерти Эмброза мне уже не испытать, — я уезжал из Флоренции ввергнутый в бездну одиночества и ни на что не надеялся.
На дорогах Италии и Франции меня преследовали видения и образы, и я был не в силах отогнать их.
Я видел, как Эмброз сидит в тенистом дворике виллы Сангаллетти под ракитником и смотрит на плачущий фонтан.
Я видел его в голой монашеской келье второго этажа, задыхающегося, с двумя подушками за спиной.
И рядом, все слыша, все замечая, всегда как тень присутствовала ненавистная, лишенная четких очертаний фигура женщины.
У нее было множество лиц, множество обличий; да и то, что слуга Джузеппе и Райнальди предпочитали именовать ее графиней, а не миссис Эшли, окружало ее некой аурой, которой не было, когда я представлял ее второй миссис Паско.
После моей поездки на виллу женщина эта стала исчадием ада.
У нее были темные, как дикие сливы, глаза, орлиный профиль, как у Райнальди; позмеиному плавно и бесшумно двигалась она в затхлых комнатах виллы.
Я видел, как она, едва от Эмброза отлетело последнее дыхание жизни, складывает его одежду в ящики, тянется к его книгам, последнему, что у него осталось, и наконец, поджав губы, уползает в Рим, или в Неаполь, или, притаившись в доме на берегу Арно, улыбается за глухими ставнями.
Эти образы преследовали меня, пока я не переплыл море и не высадился в Дувре.
Но теперь, теперь, когда я вернулся домой, они рассеялись, как рассеивается кошмарный сон с первыми лучами дня.
Острота горя прошла.
Эмброз вновь был со мной, его мучения кончились, он больше не страдал, словно он вовсе не уезжал во Флоренцию, не уезжал в Италию, а умер здесь, в собственном доме, и похоронен рядом со своими отцом и матерью, рядом с моими родителями. Мне казалось, что теперь я сумею справиться с горем; со мною жила печаль, но не трагедия.
Я тоже вернулся на землю, взрастившую меня, и вновь дышал воздухом родных мест.
Я шел через поля.
Крестьяне, убиравшие урожай, поднимали на телеги копны пшеницы.
Увидев меня, они прервали работу, и я остановился поговорить с ними.
Старик Билли Роу, который, сколько я его знал, всегда был арендатором Бартонских земель и никогда не называл меня иначе как «мастер Филипп», поднес руку ко лбу, а его жена и дочь, помогавшие мужчинам, присели в реверансе.
— Нам вас очень не хватало, сэр, — сказал Билли. — Нам казалось, что без вас негоже свозить хлеб с полей.
Мы рады, что вы снова дома.
Год назад я, как простой работник, закатал бы рукава и взялся за вилы, но теперь что-то остановило меня — я понимал, что они сочтут такое поведение неприличным.
— Я рад, что снова дома, — сказал я.
— Смерть мистера Эшли — огромное горе и для меня, и для вас, но надо держаться и работать, чтобы не обмануть его ожиданий и веры в нас.
— Да, сэр, — сказал Билли и снова поднес руку ко лбу.
Поговорив с ними еще немного, я кликнул собак и пошел дальше.
Старик ждал, пока я не скрылся за живой изгородью, и лишь тогда велел работникам снова взяться за дело.
Дойдя да выгона на полпути между домом и нижними полями, я остановился и оглянулся поверх покосившейся ограды.
На вершине холма четко вырисовывались силуэты телег, и на фоне неба темными точками выделялись очертания застывших в ожидании лошадей.
В последних лучах солнца снопы пшеницы отпивали золотом.
Темно-синее, а у скал почти фиолетовое море казалось бездонным, как всегда в часы прилива.
В восточной части бухты стояла целая флотилия рыбачьих лодок, готовая выйти в море при первых порывах берегового бриза.
Когда я вернулся, дом был погружен в тень и только на флюгере над шпилем часовой башни дрожала слабая полоска света.
Я медленно шел через лужайку к открытой двери.
Сиком еще не посылал закрыть ставни, и окна дома смотрели в сгущающийся мрак.