Дафна Дюморье Во весь экран Моя кузина Рейчел (1951)

Приостановить аудио

Частичка крови, отставшая от своих сестер на пути к сердцу, направляющему их бег?

Быть может, когда все сущее окончательно утратит для меня смысл и значение, уснет и желание освободиться?

Трудно сказать.

У меня есть дом, о котором надо заботиться, чего, конечно, ожидал от меня Эмброз.

Я могу заново облицевать стены в местах, где проступает сырость, и содержать все в полном порядке.

Могу продолжать высаживать кусты и деревья, озеленять склоны холмов, открытые ураганным ветрам с востока.

Могу оставить после себя красоту, если ничего иного мне не дано.

Но одинокий человек — человек неестественный, он быстро впадает в смятение.

За смятением приходят фантазии.

За фантазиями — безумие.

Итак, я вновь возвращаюсь к висящему в цепях Тому Дженкину.

Возможно, он тоже страдал.

Тогда, в тот далекий год, восемнадцать лет назад, Эмброз размашисто шагал по аллее, я брел за ним.

На нем вполне могла быть та самая куртка, которую теперь ношу я.

Старая зеленая охотничья куртка с локтями, обшитыми кожей.

Я стал так похож на него, что мог бы сойти за его призрак.

Мои глаза — это его глаза, мои черты — его черты.

Человеком, который свистом подозвал своих собак и пошел прочь от перекрестка и виселицы, мог быть я сам.

Ну что ж, я всегда этого хотел.

Быть похожим на него.

Иметь его рост, его плечи, его привычку сутулиться, даже его длинные руки, неуклюжие на вид ладони, его неожиданную улыбку, его стеснительность при встрече с незнакомыми людьми, его нелюбовь к суете, этикету.

Простоту его обращения с теми, кого он любил, кто ему служил; те, кто говорит, будто я обладаю этими качествами, явно преувеличивают.

И силу, оказавшуюся иллюзией, отчего нас и постигла одна и та же беда.

Недавно мне пришло на ум: а что, если после того, как он, с затуманенным, терзаемым сомнениями и страхом рассудком, чувствуя себя покинутым и одиноким, умер на той проклятой вилле, где я уже не застал его, — дух Эмброза покинул бренное тело, вернулся домой и, ожив во мне, повторил былые ошибки, вновь покорился власти старой болезни и погиб дважды.

Возможно, и так.

Я знаю одно: мое сходство с ним — сходство, которым я так гордился, — — погубило меня.

Именно из-за него я потерпел поражение.

Будь я другим человеком — ловким, проворным, острым на язык, практичным, — минувший год был бы обычными двенадцатью месяцами, которые пришли и ушли.

Но я был не такой; Эмброз — тоже.

Оба мы были мечтатели — непрактичные, замкнутые, полные теорий, которые никогда не проверялись опытом жизни; и, как все мечтатели, мы были глухи к бурлящему вокруг нас миру.

Испытывая неприязнь к себе подобным, мы жаждали любви, но застенчивость не давала пробудиться порывам, пока они не трогали сердца.

Когда же это случалось, небеса раскрывались, и нас обоих охватывало чувство, будто все богатство мироздания принадлежит нам, и мы были готовы без колебаний отдать его.

Оба мы уцелели бы, если бы были другими.

Рейчел все равно приехала бы сюда.

Провела бы день-два и навсегда покинула бы наши места.

Мы обсудили бы деловые вопросы, пришли бы к какому-нибудь соглашению, выслушали завещание, официально зачитанное за столом в присутствии нотариусов, и я, с первого взгляда оценив положение, выделил бы ей пожизненную пенсию и навсегда избавился бы от нее.

Этого не произошло потому, что я был похож на Эмброза.

Этого не произошло потому, что я чувствовал, как Эмброз.

В первый же вечер по приезде Рейчел я поднялся в ее комнату, постучал и, слегка склонив голову под притолокой, остановился в дверях. Когда она встала со стула около окна и взглянула на меня снизу вверх, я по выражению ее глаз должен был понять, что увидела она вовсе не меня, а Эмброза.

Не Филиппа, а призрак.

Ей надо было сразу уехать.

Собрать вещи и уехать.

Отправиться туда, где она своя, где все ей знакомо и близко, — на виллу, хранящую воспоминания за скрытыми ставнями окнами, к симметрично разбитым террасам сада, к плачущему в небольшом дворике фонтану.

Вернуться в свою страну — летом выжженную солнцем, окутанную знойной дымкой, зимой — сурово застывшую под холодным ослепительным небом.

Инстинкт должен был предупредить ее, что, оставаясь со мной, она погубит не только явившийся ей призрак, но в конце концов и себя самое.

Вновь и вновь спрашиваю я себя: подумала ли она, увидев, как я стою в дверях, робкий, нескладный, объятый жгучим негодованием, сознавая, что я здесь — хозяин и глава, и вместе с тем гневно досадуя на свои длинные руки, неуклюжие, как у необъезженного жеребенка ноги, — подумала ли она:

«Таков был Эмброз в свои молодые годы.

До меня.

Таким я его не знала» — и тем не менее осталась?

Возможно, именно поэтому при моей первой короткой встрече с Райнальди, итальянцем, он тоже постарался скрыть изумление, на мгновение задумался и, поиграв пером, которое лежало на его письменном столе, спросил: