Частичка крови, отставшая от своих сестер на пути к сердцу, направляющему их бег?
Быть может, когда все сущее окончательно утратит для меня смысл и значение, уснет и желание освободиться?
Трудно сказать.
У меня есть дом, о котором надо заботиться, чего, конечно, ожидал от меня Эмброз.
Я могу заново облицевать стены в местах, где проступает сырость, и содержать все в полном порядке.
Могу продолжать высаживать кусты и деревья, озеленять склоны холмов, открытые ураганным ветрам с востока.
Могу оставить после себя красоту, если ничего иного мне не дано.
Но одинокий человек — человек неестественный, он быстро впадает в смятение.
За смятением приходят фантазии.
За фантазиями — безумие.
Итак, я вновь возвращаюсь к висящему в цепях Тому Дженкину.
Возможно, он тоже страдал.
Тогда, в тот далекий год, восемнадцать лет назад, Эмброз размашисто шагал по аллее, я брел за ним.
На нем вполне могла быть та самая куртка, которую теперь ношу я.
Старая зеленая охотничья куртка с локтями, обшитыми кожей.
Я стал так похож на него, что мог бы сойти за его призрак.
Мои глаза — это его глаза, мои черты — его черты.
Человеком, который свистом подозвал своих собак и пошел прочь от перекрестка и виселицы, мог быть я сам.
Ну что ж, я всегда этого хотел.
Быть похожим на него.
Иметь его рост, его плечи, его привычку сутулиться, даже его длинные руки, неуклюжие на вид ладони, его неожиданную улыбку, его стеснительность при встрече с незнакомыми людьми, его нелюбовь к суете, этикету.
Простоту его обращения с теми, кого он любил, кто ему служил; те, кто говорит, будто я обладаю этими качествами, явно преувеличивают.
И силу, оказавшуюся иллюзией, отчего нас и постигла одна и та же беда.
Недавно мне пришло на ум: а что, если после того, как он, с затуманенным, терзаемым сомнениями и страхом рассудком, чувствуя себя покинутым и одиноким, умер на той проклятой вилле, где я уже не застал его, — дух Эмброза покинул бренное тело, вернулся домой и, ожив во мне, повторил былые ошибки, вновь покорился власти старой болезни и погиб дважды.
Возможно, и так.
Я знаю одно: мое сходство с ним — сходство, которым я так гордился, — — погубило меня.
Именно из-за него я потерпел поражение.
Будь я другим человеком — ловким, проворным, острым на язык, практичным, — минувший год был бы обычными двенадцатью месяцами, которые пришли и ушли.
Но я был не такой; Эмброз — тоже.
Оба мы были мечтатели — непрактичные, замкнутые, полные теорий, которые никогда не проверялись опытом жизни; и, как все мечтатели, мы были глухи к бурлящему вокруг нас миру.
Испытывая неприязнь к себе подобным, мы жаждали любви, но застенчивость не давала пробудиться порывам, пока они не трогали сердца.
Когда же это случалось, небеса раскрывались, и нас обоих охватывало чувство, будто все богатство мироздания принадлежит нам, и мы были готовы без колебаний отдать его.
Оба мы уцелели бы, если бы были другими.
Рейчел все равно приехала бы сюда.
Провела бы день-два и навсегда покинула бы наши места.
Мы обсудили бы деловые вопросы, пришли бы к какому-нибудь соглашению, выслушали завещание, официально зачитанное за столом в присутствии нотариусов, и я, с первого взгляда оценив положение, выделил бы ей пожизненную пенсию и навсегда избавился бы от нее.
Этого не произошло потому, что я был похож на Эмброза.
Этого не произошло потому, что я чувствовал, как Эмброз.
В первый же вечер по приезде Рейчел я поднялся в ее комнату, постучал и, слегка склонив голову под притолокой, остановился в дверях. Когда она встала со стула около окна и взглянула на меня снизу вверх, я по выражению ее глаз должен был понять, что увидела она вовсе не меня, а Эмброза.
Не Филиппа, а призрак.
Ей надо было сразу уехать.
Собрать вещи и уехать.
Отправиться туда, где она своя, где все ей знакомо и близко, — на виллу, хранящую воспоминания за скрытыми ставнями окнами, к симметрично разбитым террасам сада, к плачущему в небольшом дворике фонтану.
Вернуться в свою страну — летом выжженную солнцем, окутанную знойной дымкой, зимой — сурово застывшую под холодным ослепительным небом.
Инстинкт должен был предупредить ее, что, оставаясь со мной, она погубит не только явившийся ей призрак, но в конце концов и себя самое.
Вновь и вновь спрашиваю я себя: подумала ли она, увидев, как я стою в дверях, робкий, нескладный, объятый жгучим негодованием, сознавая, что я здесь — хозяин и глава, и вместе с тем гневно досадуя на свои длинные руки, неуклюжие, как у необъезженного жеребенка ноги, — подумала ли она:
«Таков был Эмброз в свои молодые годы.
До меня.
Таким я его не знала» — и тем не менее осталась?
Возможно, именно поэтому при моей первой короткой встрече с Райнальди, итальянцем, он тоже постарался скрыть изумление, на мгновение задумался и, поиграв пером, которое лежало на его письменном столе, спросил: