Мне не раз доводилось видеть, как крестный подает руку Луизе.
Мы пошли по дорожке к паперти. Все взгляды были устремлены на нас.
До самой последней минуты я ожидал, что в столь непривычной роли буду чувствовать себя дураком, но вышло совсем наоборот.
Я испытывал уверенность, гордость и какое-то непонятное удовольствие.
Я пристально смотрел прямо перед собой, не глядя ни вправо, ни влево, и при нашем приближении мужчины снимали шляпы, а женщины приседали в реверансе.
Я не помнил, чтобы они хоть раз так же приветствовали меня, когда я приезжал один.
В конце концов, для них это было целое событие.
Когда мы входили в церковь, звонили колокола, и все, кто уже сидел на своих местах, оборачивались посмотреть на нас.
Скрипели сапоги мужчин, шуршали юбки женщин.
Направляясь через придел к нашему месту, мы прошли мимо скамьи Кендаллов.
Краешком глаза я взглянул на крестного: он сидел с задумчивым лицом, нахмурив густые брови.
Его, несомненно, занимал вопрос, как я вел себя последние двое суток.
Хорошее воспитание не позволяло ему смотреть ни на меня, ни на мою спутницу.
Луиза сидела рядом с отцом, чопорная, прямая как струна.
По ее надменному виду я понял, что все-таки оскорбил ее.
Но когда я отступил на шаг, чтобы пропустить кузину Рейчел вперед, любопытство взяло свое.
Луиза подняла глаза и уставилась на мою гостью, затем поймала мой взгляд и вопросительно вскинула брови.
Я притворился, будто ничего не заметил, и закрыл за собой дверцу.
Прихожане склонились в молитве.
Непривычно было ощущать рядом присутствие женщины.
Память перенесла меня в детство, в те дни, когда Эмброз стал брать меня в церковь и мне приходилось стоять на табурете и смотреть поверх спинки передней скамьи.
Следуя примеру Эмброза, я держал в руках молитвенник — часто вверх ногами — и, когда наступало время произносить слова ответствия, как эхо, повторял его бормотание, нисколько не задумываясь над смыслом.
Став повыше ростом, я всегда отдергивал занавеси и разглядывал собравшихся в церкви, наблюдал за пастором и мальчиками-хористами, а еще позже, приезжая из Харроу на каникулы, поглядывал на Эмброза, который, если проповедь затягивалась, дремал, скрестив руки на груди.
Теперь, когда я вступил в пору зрелости, церковь стала для меня местом размышлений.
Но — и я с сожалением признаюсь в этом — размышлений не над моими слабостями и недостатками, а над планами на ближайшую неделю, над тем, что надо сделать на полях или в лесу, что надо сказать племяннику Сикома, какие распоряжения я забыл отдать Тамлину.
Я сидел на нашей скамье в полном одиночестве, замкнувшись в себе; ничто не нарушало течения моих мыслей, никто не претендовал на мое внимание.
Я пел псалмы, произносил ответствия, следуя давней привычке.
Но в то воскресенье все было иначе.
Я постоянно ощущал близость кузины Рейчел.
Не могло быть и речи, будто она не знает, что и как ей следует делать.
Казалось, она всю жизнь по воскресеньям посещала англиканскую церковь.
Она сидела, не сводя с викария серьезного взгляда, и, когда пришло время преклонить колени, я заметил, что она действительно опустилась на колени, а не просто сделала вид, оставаясь сидеть, как мы с Эмброзом.
Она не шуршала платьем, не вертела головой, не глазела по сторонам, как миссис Паско и ее дочери — их скамья находилась в боковом приделе, и пастор не мог их видеть.
Когда мы запели гимн, она откинула вуаль, и я видел, как шевелятся ее губы, хоть и не слышал голоса.
Мы сели, чтобы выслушать проповедь, и она снова опустила вуаль.
Я принялся размышлять о том, какая женщина последней сидела на местах семейства Эшли.
Может быть, тетушка Феба, которая и здесь вздыхала о своем викарии, или жена дяди Филиппа, отца Эмброза, которую я никогда не видел?
Возможно, здесь сидел и мой отец, прежде чем отправился воевать с французами и погиб, и моя молодая, болезненная мать, пережившая отца, как рассказывал Эмброз, всего на пять месяцев.
Я никогда не думал о них, не ощущал их отсутствия — Эмброз заменил мне обоих.
Но теперь, глядя на кузину Реичел, я вдруг подумал о матери.
Преклоняла ли она рядом с моим отцом колени, сидела ли во время проповеди, устало откинувшись на спинку скамьи и сложив руки?
Спешила ли после службы домой, чтобы поскорее войти в детскую и вынуть меня из колыбели?
Монотонный голос мистера Паско гудел под сводами церкви, а я пытался представить себе свои детские ощущения в те минуты, когда мать держала меня на руках.
Гладила ли она меня по голове, целовала в щеку и затем снова укладывала в колыбель?
Мне вдруг стало жаль, что я не помню ее.
Почему память ребенка не может заглянуть глубже некоего предела?
Я помнил себя маленьким мальчиком, который ковыляет за Эмброзом и, истошно крича, просит подождать его.
И ничего из того, что было раньше.
Совсем ничего…
«Во имя Отца и Сына и Святого Духа…» Голос викария поднял меня на ноги.