Когда мы пришли, он снял куртку и сказал:
— Вот теперь я вам поиграю.
Едва я опустился в продавленное кресло, как сломанная пружина тут же впилась мне в ягодицу, но я постарался занять по возможности удобную позицию и стал слушать.
Джордж играл Шопена.
Я слабо разбираюсь в музыке, именно по этой причине мне и дается так трудно эта история.
Когда на концертах в Куинз-холл я читаю в антрактах программку, она для меня, что книга за семью печатями.
Я ничего не понимаю в гармонии и контрапункте, и никогда не забуду, какое унижение испытал однажды, когда, приехав в Мюнхен на Вагнеровский фестиваль послушать «Тристана и Изольду», умудрился пропустить мимо ушей всю оперу.
При первых же звуках увертюры мысли мои унеслись к моим писаниям и обратились на моих героев: они стояли передо мною как живые, я слышал их беседы, страдал и радовался вместе с ними; сменялись годы — я менялся тоже: восторгался чудом весны, дрожал от зимней стужи, голодал, любил, ненавидел, умирал.
В антрактах я, должно быть, кружил по саду, ел Schinkenbrotchen[5], запивая пивом, но ничего этого не помню.
Единственное, что врезалось мне в память, — когда дали занавес, я вздрогнул и очнулся.
Конечно, я пережил прекрасные минуты, но не мог не сокрушаться о собственной глупости: стоило ли так далеко ехать и тратить столько денег, если я не мог переключиться на то, что происходило на сцене?
Джордж все больше играл знакомые вещи.
То был обычный концертный репертуар, который он исполнил в самой энергичной манере, и перешел к бетховенской «Аппассионате».
Я и сам играл ее в далеком отрочестве, когда учился фортепьянной игре (успехи были самые скромные), и до сих нор помню каждую ее ноту.
Что и говорить, это классика, великое произведение, кто станет отрицать? Но признаюсь, в столь поздний час она меня не тронула.
Она вроде «Потерянного рая» Мильтона: божественна, но как-то холодновата.
«Аппассионату» Джордж тоже сыграл с большим подъемом.
И сильно вспотел.
В первые минуты я никак не мог понять, что мне мешает в его манере: что-то царапало слух, и вдруг до меня дошло: у него «расходятся» руки — левая чуть отстает от правой, из-за чего между басовым и скрипичным ключом то и дело слышится крохотное несовпадение, — но, повторяю, в музыке я невежда, и, быть может, все дело было в том, что Джордж выпил слишком много пива в этот вечер, или вообще мне это померещилось.
Я постарался выжать из себя побольше комплиментов.
— Да нет, я знаю, нужно гораздо больше работать.
Пока я только новичок, но ничего, мне это по силам.
Я чувствую это всеми фибрами души.
Пусть я потрачу десять лет, но стану пианистом.
Усталый, он встал из-за рояля.
Время было уже за полночь, и я собрался уходить, но он и слышать ничего не желал.
Откупорил несколько бутылок пива и закурил трубку.
Ему хотелось поговорить.
— Вам тут хорошо? — спросил я.
— Очень, — ответил он совершенно серьезно.
— Я бы хотел тут жить.
Никогда мне не было так весело.
Взять, к примеру, сегодняшний вечер — правда, было замечательно?
— Очень занятно.
Но нельзя же оставаться вечным студентом.
Ваши друзья повзрослеют и разъедутся.
— Ничего, приедут другие.
Здесь всегда полно студентов и всякого другого народу.
— Но вы ведь тоже повзрослеете.
Есть ли более жалкое зрелище, чем человек в возрасте, который подлаживается под молодежь?
Взрослый человек, который строит из себя мальчика, втирается в их общество и врет себе, что они принимают его на равных, — что может быть смешнее?
Это немыслимо.
— Но я чувствую себя здесь как рыба в воде.
Бедный папа мечтает, чтобы я стал английским джентльменом, а у меня от этого мурашки по коже бегают.
Какой из меня охотник?
Охота, стрельба, да и крикет тоже — мне все это даром не нужно.
Я просто притворялся.
— И надо сказать, очень убедительно.
— Пока я не приехал сюда, я сам не знал, что все это не настоящее.
Мне нравилось в Итоне, да и в Оксфорде мы жили в свое удовольствие, но все равно я чувствовал, что я чужак.