Роль я играл — не подкопаешься, но это потому, что актерство у меня в крови, а все-таки душа была не на месте.
Дом на Гросвенор-стрит — наша законная собственность, за Тильби папа выложил сто восемьдесят тысяч фунтов, но — не знаю, поймете ли вы, что я хочу сказать, — мне все равно всегда казалось, что и эти дома, и обстановку мы сняли на сезон и что в один прекрасный день уложим вещи и уступим место настоящим хозяевам.
Я слушал его с большим вниманием, пытаясь угадать, что из того, что он сейчас говорит, он и в самом деле смутно ощущал прежде, а что ему только кажется в новых, изменившихся обстоятельствах.
— Я раньше ненавидел, когда Ферди, мой двоюродный дедушка, рассказывал еврейские анекдоты.
Мне казалось, ничего гнуснее быть не может.
Зато теперь я понимаю: он просто спускал пары.
Бог ты мой, какое напряжение — корчить из себя светского человека!
Папе все же легче; правда, в Тильби ему приходится разыгрывать английского сквайра, но в городе он может быть самим собой.
Папе хорошо.
Но теперь я сорвал с себя маску и театральный костюм и наконец тоже могу быть самим собой.
Какое облегчение!
Признаюсь, недолюбливаю я вас, англичан.
С вами никогда не знаешь, на каком ты свете.
Вечно одна скука да условности.
Вы никогда не даете себе воли.
Да и не ощущаете вы ее, нет ее у вас в душе — воли, вы все такие перепуганные.
Страшно боитесь сделать что-нибудь не так.
— Не забывайте, вы и сами англичанин, — пробормотал я.
Он в ответ рассмеялся:
— Кто, я?
Я не англичанин.
Во мне нет ни капли английской крови.
Я еврей, и вы прекрасно это знаете, и к тому же — еврей немецкий.
А я и не хочу быть англичанином.
Я хочу быть евреем.
Все мои друзья — евреи.
Вы даже себе не представляете, как хорошо я себя чувствую среди них.
Могу быть собой.
Дома мы чего только не делали, чтобы не смешиваться с евреями. Мама — оттого, что она белокурая, — решила, что может покончить с еврейством, и все время притворялась, будто она англичанка.
Какая чушь!
А знаете, я получил столько удовольствия, когда гулял по еврейским кварталам Мюнхена, вглядывался в лица.
И как-то раз во Франкфурте — евреев там тьма-тьмущая — я все ходил да глядел на мрачных стариков с крючковатыми носами, на толстых женщин в париках.
Я чувствовал с ними такое родство, чувствовал, что я один из них, прямо хотелось расцеловать их всех.
Они тоже поглядывали на меня; интересно, признавали они меня за своего или нет?
Я страшно пожалел, что не знаю идиш.
Так захотелось дружить с ними, бывать у них дома, есть кошерную пищу и все такое прочее.
Я даже было пошел в сторону синагоги, да побоялся, что не знаю, как себя вести, и меня оттуда выдворят.
Мне нравится самый запах гетто, и ощущение жизни, и таинственность, и грязь, и запустение, и романтика.
И я уже никогда не избавлюсь от тяги ко всему этому.
Вот это и есть настоящее, а все остальное — кукольная комедия.
— Вы разобьете отцу сердце, — сказал я.
— Ну так ведь либо ему, либо себе.
Почему бы ему не отпустить меня на все четыре стороны?
У него есть Гарри.
Гарри только рад будет стать помещиком в Тильби.
И джентльмен из него получится в наилучшем виде.
Понимаете, мама вбила себе в голову, что я должен жениться на англичанке.
Гарри сделает это с большим удовольствием.
Найдет себе отличную старинную английскую семью и женится за милую душу.
В конце концов, я прошу так мало.