Уильям Сомерсет Моэм Во весь экран На чужом жнивье (1924)

Приостановить аудио

Он был отличным ими­татором, еврейскому акценту и мимике подражал заме­чательно; голова у него при этом уходила в плечи, лицо приобретало хитроватое выражение, в голосе появля­лись елейные нотки, и перед вами представал раввин, или старьевщик, или разбитной коммивояжер, а то и толстуха сводница из Франкфурта.

Удовольствие было как в театре.

Оттого, что сам он был еврей и не скрывал этого, мы хохотали до упаду, хотя и не без легкого смущения — по крайней мере моего.

Мне не вполне понят­но, что это за юмор, повелевающий так жестоко насме­хаться над собственным племенем.

Позже я узнал, что еврейские анекдоты были коньком Ферди Рабенстайна, и почти не бывало случая, чтобы, оказавшись с ним в од­ной компании, я, поздно или рано, не услышал от него какого-нибудь самоновейшего анекдота.

Впрочем, лучшая история, которую он мне тогда рас­сказал, была отнюдь не еврейская.

Она произвела на меня такое сильное впечатление, что навсегда запала в память, но почему-то мне никогда не представлялось случая пе­ресказать ее.

И если я привожу ее здесь, то потому толь­ко, что этот незначительный, но любопытный эпизод ка­сается людей, чьи имена останутся в светских анналах вик­торианской эпохи, и, по-моему, жаль было бы забыть его.

Ферди поведал, что давным-давно, в ранней молодости, он как-то раз гостил в одном загородном доме, где позна­комился с миссис Лангтри, находившейся в расцвете кра­соты и легендарной славы.

Дом этот стоял не так уж далеко — в часе-другом езды на машине от имения герцогини Сомерсетской, королевы Инглинтонского парада красоты, а так как Ферди был немного знаком с герцогиней, ему пришло в голову, что было бы забавно свести обеих женщин вместе.

Мысль эта понравилась миссис Лангтри, и он тотчас отправил герцогине записку, нельзя ли привезти к ней в гости известную красавицу.

Было бы только справедливо, писал он, если бы самая прелестная женщина нынешнего поколения (дело было в 80-х годах прошлого века) могла отдать дань уважения самой прелестной женщине поколения предшествующего.

«Непременно привозите, — последовал ответ, — но предупреждаю, что для нее это будет шоком».

Они приехали в двуконной карете (на миссис Лангтри был голубой капор с длинными атласными лентами, плотно прилегавший к головке и подчеркивавший изящество линий, ее синие глаза казались в нем еще синее), навстречу гостям вышла малень­кая, уродливая старая карга и вперила свои иронически поблескивавшие глазки-бусинки в лучезарно прекрасную гостью.

Они выпили чаю, поговорили и вскоре отправи­лись обратно.

Дорогой миссис Лангтри не проронила ни слова; Ферди заметил, что она тихо глотает слезы.

Когда они вернулись домой, она поднялась к себе и вечером не спустилась к обеду.

Ее впервые пронзила мысль, что кра­сота смертна.

На прощание Ферди спросил у меня адрес и, когда я через несколько дней вернулся в Лондон, пригласил меня отобедать.

Нас было шесть человек: американка — жена английского лорда, художник из Швеции, актриса и из­вестный критик.

Еда была отменная, напитки — превос­ходные.

Беседа велась непринужденно и умно.

После обеда Ферди упросили поиграть на рояле.

Как я потом выяс­нил, он всегда играл только венские вальсы, они-то и со­ставляли его особый репертуар, и легкая, напевная, чувственная музыка, казалось, идеально гармонировала с его осторожной фатоватостью.

Играл он без малейшего надрыва, ритмично, с четкой фразировкой и прекрасным туше.

Этим обедом началась длинная череда наших со­вместных трапез; он приглашал меня раза два-три в году, а со временем мы все чаще и чаще стали встречаться и на светских раутах.

Мое положение в обществе упрочилось, а его, пожалуй, чуть-чуть пошатнулось.

В последние годы я встречал его порою на приемах, где среди гостей быва­ли и другие евреи, и в его блестящих жидким блеском глазах, когда они на миг задерживались на лицах сопле­менников, мелькало, как мне чудилось, добродушное удив­ление: куда, дескать, катится мир!

Иные считали его сно­бом — по-моему, несправедливо: просто, волею обстоя­тельств, в ранней юности ему встречались одни лишь зна­менитости.

К искусству он питал подлинную страсть и в общении с его создателями поворачивался лучшей своей стороной.

С ними он никогда не позволял себе той лег­кой дурашливости, какую напускал в разговорах с вели­кими, наводя на мысль, что никогда не принимал их пре­словутое величие за чистую монету.

Вкус у него был ра­финированный, и многие его друзья рады были восполь­зоваться его осведомленностью.

Никто лучше Ферди не разбирался в старинной мебели, и благодаря ему было спасено немало ценных предметов обстановки, перемес­тившихся с чердаков фамильных особняков на почетные места в гостиных.

Он любил прохаживаться по аукционам и всегда был готов услужить советом важным дамам, ко­торым хотелось сделать изысканную покупку и в то же время выгодно вложить деньги.

Он был богат и доброду­шен.

Ему нравилось покровительствовать искусству, и он не жалел трудов, чтобы раздобыть заказ для начинающего художника, чьим талантом восхищался, или приглашение в богатый дом для молодого виолончелиста, не имевшего другого случая выступить перед публикой.

Но не подво­дил он и хозяев таких домов.

Он отличался слишком хо­рошим вкусом, чтоб опуститься до обмана, и как ни бы­вал порою снисходителен к посредственности, он бы и пальцем не пошевелил, чтобы помочь человеку бесталан­ному.

Собственные его музыкальные вечера проходили в узком, избранном кругу и доставляли истинное наслаж­дение.

Жены у него не было.

— Я человек светский, — говорил он, — и, льщу себя надеждой, без предрассудков: tous les gouts sont dans la nature[2], но я вряд ли смог бы жениться на ино­племеннице.

Можно, конечно, явиться в оперу и в смо­кинге, ничего страшного. Но мне это просто в голову не придет.

— В таком случае почему бы вам не жениться на ев­рейке?

(Сам я не слышал этого разговора, но мне пересказа­ла его та самая разбитная, дерзкая особа, которая и при­ступила с ним к Ферди.)

— Ах, моя дорогая, наши женщины так плодовиты.

Мне невыносима сама мысль о том, что я могу наводнить мир крошкой Исааком, крошкой Иаковом, крошкой Ревеккой, крошкой Лией и крошкой Рахилью.

Однако в свое время у него были громкие любовные приключения, и он все еще жил в ореоле былых романти­ческих подвигов.

В молодости характер у него был влюб­чивый.

Я знавал пожилых дам, которые говорили мне, что он был неотразим, и, поддавшись нахлынувшим вос­поминаниям, рассказывали, как та или иная женщина со­вершенно теряла из-за него голову, и, как ни удивитель­но, не находили для нее слов осуждения в своем сердце — столь велика была власть его красоты.

Забавно было узна­вать в высокородных дамах — героинях только что опуб­ликованных мемуаров, или в почтенных пожилых матро­нах, всегда готовых поговорить об успехах своих внуков в Итоне и путавших карты за бриджем, — тех самых жен­щин, которых некогда снедала греховная страсть к кра­савцу еврею.