Эрих Мария Ремарк Во весь экран На Западном фронте без перемен (1928)

Приостановить аудио

— Как можно принимать все это всерьез, если ты побывал здесь, на фронте?

— Но надо же тебе иметь профессию, — возражает Мюллер, точь-в-точь так, как говаривал Канторек.

Альберт вычищает ножом грязь из-под ногтей.

Мы удивлены таким щегольством.

Но он делает это просто потому, что задумался.

Он отбрасывает нож и заявляет:

— В том-то и дело.

И Кат, и Детеринг, и Хайе снова вернутся к своей профессии, потому что у них она уже была раньше.

И Химмельштос — тоже.

А вот у нас ее не было.

Как же нам привыкнуть к какому-нибудь делу после всего этого?  — Он кивает головой в сторону фронта.

— Хорошо бы стать рантье, тогда можно было бы жить где-нибудь в лесу, в полном одиночестве, — говорю я, но мне тотчас же становится стыдно за эти чрезмерные претензии.

— Что же с нами будет, когда мы вернемся? — спрашивает Мюллер, и даже ему становится не по себе.

Кропп пожимает плечами:

— Не знаю.

Сначала надо остаться в живых, а там видно будет.

В сущности, никто из нас ничего не может сказать.

— Так что же мы стали бы делать? — спрашиваю я.

— У меня ни к чему нет охоты, — устало отвечает Кропп. 

— Ведь рано или поздно ты умрешь, так не все ли равно, что ты нажил?

И вообще я не верю, что мы вернемся.

— Знаешь, Альберт, когда я об этом размышляю, — говорю я через некоторое время, переворачиваясь на спину, — когда я думаю о том, что однажды я услышу слово «мир» и это будет правда, мне хочется сделать чтонибудь немыслимое, — так опьяняет меня это слово. Чтонибудь такое, чтобы знать, что ты не напрасно валялся здесь в грязи, не напрасно попал в этот переплет.

Только я ничего не могу придумать.

То, что действительно можно сделать, вся эта процедура приобретения профессии, — сначала учеба, потом жалованье и так далее, — от этого меня с души воротит, потому что так было всегда, и все это отвратительно.

Но ничего другого я не нахожу, ничего другого я не вижу, Альберт.

В эту минуту все кажется мне беспросветным, и меня охватывает отчаяние.

Кропп думает о том же.

— И вообще всем нам будет трудно.

Неужели они там, в тылу, никогда не задумываются над этим?

Два года подряд стрелять из винтовки и метать гранаты — это нельзя сбросить с себя, как сбрасывают грязное белье…

Мы приходим к заключению, что нечто подобное переживает каждый, — не только мы здесь, но и всякий, кто находится в том же положении, где бы он ни был; только одни чувствуют это больше, другие — меньше.

Это общая судьба нашего поколения.

Альберт высказывает эту мысль вслух:

— Война сделала нас никчемными людьми.

Он прав.

Мы больше не молодежь.

Мы уже не собираемся брать жизнь с бою.

Мы беглецы.

Мы бежим от самих себя.

От своей жизни.

Нам было восемнадцать лет, и мы только еще начинали любить мир и жизнь; нам пришлось стрелять по ним.

Первый же разорвавшийся снаряд попал в наше сердце.

Мы отрезаны от разумной деятельности, от человеческих стремлений, от прогресса.

Мы больше не верим в них. Мы верим в войну.

Канцелярия зашевелилась.

Как видно, Химмельштос поднял там всех на ноги.

Во главе карательного отряда трусит толстый фельдфебель.

Любопытно, что почти все ротные фельдфебеля — толстяки.

За ним следует снедаемый жаждой мести Химмельштос.

Его сапоги сверкают на солнце.