— Как можно принимать все это всерьез, если ты побывал здесь, на фронте?
— Но надо же тебе иметь профессию, — возражает Мюллер, точь-в-точь так, как говаривал Канторек.
Альберт вычищает ножом грязь из-под ногтей.
Мы удивлены таким щегольством.
Но он делает это просто потому, что задумался.
Он отбрасывает нож и заявляет:
— В том-то и дело.
И Кат, и Детеринг, и Хайе снова вернутся к своей профессии, потому что у них она уже была раньше.
И Химмельштос — тоже.
А вот у нас ее не было.
Как же нам привыкнуть к какому-нибудь делу после всего этого? — Он кивает головой в сторону фронта.
— Хорошо бы стать рантье, тогда можно было бы жить где-нибудь в лесу, в полном одиночестве, — говорю я, но мне тотчас же становится стыдно за эти чрезмерные претензии.
— Что же с нами будет, когда мы вернемся? — спрашивает Мюллер, и даже ему становится не по себе.
Кропп пожимает плечами:
— Не знаю.
Сначала надо остаться в живых, а там видно будет.
В сущности, никто из нас ничего не может сказать.
— Так что же мы стали бы делать? — спрашиваю я.
— У меня ни к чему нет охоты, — устало отвечает Кропп.
— Ведь рано или поздно ты умрешь, так не все ли равно, что ты нажил?
И вообще я не верю, что мы вернемся.
— Знаешь, Альберт, когда я об этом размышляю, — говорю я через некоторое время, переворачиваясь на спину, — когда я думаю о том, что однажды я услышу слово «мир» и это будет правда, мне хочется сделать чтонибудь немыслимое, — так опьяняет меня это слово. Чтонибудь такое, чтобы знать, что ты не напрасно валялся здесь в грязи, не напрасно попал в этот переплет.
Только я ничего не могу придумать.
То, что действительно можно сделать, вся эта процедура приобретения профессии, — сначала учеба, потом жалованье и так далее, — от этого меня с души воротит, потому что так было всегда, и все это отвратительно.
Но ничего другого я не нахожу, ничего другого я не вижу, Альберт.
В эту минуту все кажется мне беспросветным, и меня охватывает отчаяние.
Кропп думает о том же.
— И вообще всем нам будет трудно.
Неужели они там, в тылу, никогда не задумываются над этим?
Два года подряд стрелять из винтовки и метать гранаты — это нельзя сбросить с себя, как сбрасывают грязное белье…
Мы приходим к заключению, что нечто подобное переживает каждый, — не только мы здесь, но и всякий, кто находится в том же положении, где бы он ни был; только одни чувствуют это больше, другие — меньше.
Это общая судьба нашего поколения.
Альберт высказывает эту мысль вслух:
— Война сделала нас никчемными людьми.
Он прав.
Мы больше не молодежь.
Мы уже не собираемся брать жизнь с бою.
Мы беглецы.
Мы бежим от самих себя.
От своей жизни.
Нам было восемнадцать лет, и мы только еще начинали любить мир и жизнь; нам пришлось стрелять по ним.
Первый же разорвавшийся снаряд попал в наше сердце.
Мы отрезаны от разумной деятельности, от человеческих стремлений, от прогресса.
Мы больше не верим в них. Мы верим в войну.
Канцелярия зашевелилась.
Как видно, Химмельштос поднял там всех на ноги.
Во главе карательного отряда трусит толстый фельдфебель.
Любопытно, что почти все ротные фельдфебеля — толстяки.
За ним следует снедаемый жаждой мести Химмельштос.
Его сапоги сверкают на солнце.