Я слоняюсь без дела до того утра, когда наши прибывают с передовых, с серыми лицами, грязные, злые и мрачные.
Взбираюсь на грузовик и расталкиваю приехавших, ищу глазами лица друзей, — вон там Тьяден, вот сморкается Мюллер, а вот и Кат с Кроппом.
Мы набиваем наши тюфяки соломой и укладываем их рядом друг с другом.
Глядя на товарищей, я чувствую себя виноватым перед ними, хотя у меня нет никаких причин для этого.
Перед сном я достаю остатки картофельных лепешек и повидло, — надо же, чтобы и товарищи хоть чем-нибудь воспользовались.
Две лепешки немного заплесневели, но их еще можно есть.
Их я беру себе, а те, что посвежее, отдаю Кату и Кроппу.
Кат жует лепешку и спрашивает:
— Небось мамашины?
Я киваю.
— Вкусные, — говорит он, — домашние всегда сразу отличишь.
Еще немного, и я бы заплакал.
Я сам себя не узнаю.
Но ничего, здесь мне скоро станет легче, — с Катом, с Альбертом и со всеми другими.
Здесь я на своем месте.
— Тебе повезло, — шепчет Кропп, когда мы засыпаем, — говорят, нас отправят в Россию.
— В Россию?
Ведь там война уже кончилась.
Вдалеке грохочет фронт.
Стены барака дребезжат.
В полку усердно наводят чистоту и порядок. Начальство помешалось на смотрах.
Нас инспектируют по всем статьям.
Рваные вещи заменяют исправными.
Мне удается отхватить совершенно новенький мундир, а Кат — Кат, конечно, раздобыл себе полный комплект обмундирования.
Ходит слух, будто бы скоро будет мир, но гораздо правдоподобнее другая версия — что нас повезут в Россию.
Однако зачем нам в Россию хорошее обмундирование?
Наконец просачивается весть о том, что к нам на смотр едет кайзер.
Вот почему нам так часто устраивают смотры и поверки.
Целую неделю нам кажется, что мы снова попали в казарму для новобранцев, — так нас замучили работой и строевыми учениями.
Все ходят нервные и злые, потому что мы не любим, когда нас чрезмерно донимают чисткой и уборкой, а уж шагистика нам и подавно не по нутру.
Все это озлобляет солдата еще больше, чем окопная жизнь.
Наконец наступают торжественные минуты.
Мы стоим навытяжку, и перед строем появляется кайзер.
Нас разбирает любопытство: какой он из себя?
Он обходит фронт, и я чувствую, что я в общем несколько разочарован: по портретам я его представлял себе иначе, — выше ростом и величественнее, а главное, он должен говорить другим, громовым голосом.
Он раздает «железные кресты» и время от времени обращается с вопросом к кому-нибудь из солдат.
Затем мы расходимся.
После смотра мы начинаем беседу.
Тьяден говорит с удивлением:
— Так это, значит, самое что ни на есть высшее лицо?
Выходит, перед ним все должны стоять руки по швам, решительно все!
— Он соображает.
Значит, и Гинденбург тоже должен стоять перед ним руки по швам, а?
— А как же! — подтверждает Кат.
Но Тьядену этого мало.
Подумав с минуту, он спрашивает:
— А король? Он что, тоже должен стоять перед кайзером руки по швам?
Этого никто в точности не знает, но нам кажется, что вряд ли это так, — и тот и другой стоят уже настолько высоко, что брать руки по швам между ними, конечно, не принято.
— И что за чушь тебе в голову лезет? — говорит Кат.
— Важно то, что сам-то ты вечно стоишь руки по швам.