— Как вы разговариваете с унтер-офицером? — орал Химмельштос.
— Вы что, с ума сошли?
Подождите, пока вас спросят!
Так что вы там сделаете?
— Выложим все насчет господина унтер-офицера! — сказал Кропп, держа руки по швам.
Тут Химмельштос все-таки почуял, чем это пахнет, и убрался, не говоря ни слова.
Правда, уходя, он еще тявкнул:
«Я вам это припомню!» — Совесть его была подорвана.
Он еще раз попытался отыграться, гоняя нас по пустырю и командуя «ложись?» и «встать, бегом марш!»
Мы, конечно, каждый раз делали что положено, — ведь приказ есть приказ, его надо выполнять.
Но мы выполняли его так медленно, что это приводило Химмельштоса в отчаяние.
Мы не спеша опускались на колени, затем опирались на руки и так далее; тем временем он уже в ярости подавал другую команду.
Прежде чем мы успели вспотеть, он сорвал себе глотку.
Тогда он оставил нас в покое.
Правда, он все еще называл нас сукиными детьми. Но в его ругани слышалось уважение.
Были среди унтеров и порядочные люди, которые вели себя благоразумнее; их было немало, они даже составляли большинство.
Но все они прежде всего хотели как можно дольше удержаться на своем тепленьком местечке в тылу, а на это мог рассчитывать только тот, кто был строг с новобранцами.
Поэтому мы испытали на себе, пожалуй, все возможные виды казарменной муштры, и нередко нам хотелось выть от ярости.
Некоторые из нас подорвали свое здоровье, а Вольф умер от воспаления легких.
Но мы сочли бы себя достойными осмеяния, если бы сдались.
Мы стали черствыми, недоверчивыми, безжалостными, мстительными, грубыми, — и хорошо, что стали такими: именно этих качеств нам и не хватало.
Если бы нас послали в окопы, не дав нам пройти эту закалку, большинство из нас наверно сошло бы с ума.
А так мы оказались подготовленными к тому, что нас ожидало.
Мы не дали себя сломить, мы приспособились; в этом нам помогли наши двадцать лет, из-за которых многое другое было для нас так трудно.
Но самое главное это то, что в нас проснулось сильное, всегда готовое претвориться в действие чувство взаимной спаянности; и впоследствии, когда мы попали на фронт; оно переросло в единственно хорошее, что породила война, — в товарищество!
Я сижу у кровати Кеммериха.
Он все больше сдает.
Вокруг нас страшная суматоха.
Пришел санитарный поезд, и в палатах отбирают раненых, которые могут выдержать эвакуацию.
У кровати Кеммериха врач не останавливается, он даже не смотрит на него.
— В следующий раз, Франц, — говорю я.
Опираясь на локти, он приподнимается над подушками:
— Мне ампутировали ногу.
Значит, он все-таки узнал об этом.
Я киваю головой и говорю:
— Будь доволен, что отделался только этим.
Он молчит.
Я заговариваю снова:
— Тебе могли бы отнять обе ноги, Франц.
Вот Вегелер потерял правую руку.
Это куда хуже.
И потом, ты ведь поедешь домой.
Он смотрит на меня:
— Ты думаешь?
— Конечно.
Он спрашивает еще раз: — Ты думаешь?
— Это точно Франц.
Только сначала тебе надо оправиться после операции.
Он дает мне знак подвинуться поближе.
Я наклоняюсь над ним, и он шепчет: