Эрих Мария Ремарк Во весь экран На Западном фронте без перемен (1928)

Приостановить аудио

Он распаковывает вышитую сумку. В ней лежит несколько отличных колбас. Левандовский берет нож, — торжественно, словно это букет цветов, и разрезает их на кусочки.

Он широким жестом показывает на нас, и маленькая, сухонькая женщина подходит к каждому, улыбается и делит между нами колбасу. Теперь она кажется прямо-таки хорошенькой.

Мы называем ее мамашей, а она радуется этому и взбивает нам подушки.

Через несколько недель я начинаю ежедневно ходить на лечебную гимнастику.

Мою ногу пристегивают к педали и дают ей разминку.

Рука давно уже зажила.

С фронта прибывают новые эшелоны раненых.

Бинты теперь не из марли, а из белой гофрированной бумаги, — с перевязочным материалом на фронте стало туго.

Альбертова культя заживает хорошо.

Рана почти закрылась.

Через несколько недель его выпишут на протезирование.

Он по-прежнему мало говорит и стал намного серьезнее, чем раньше.

Зачастую он умолкает на полуслове и смотрит в одну точку.

Если бы не мы, он давно бы покончил с собой.

Но теперь самое трудное время у него позади. Иногда он даже смотрит, как мы играем в скат.

После выписки мне предоставляют отпуск.

Мать не хочет расставаться со мной.

Она такая слабенькая.

Мне еще тяжелее, чем в прошлый раз.

Затем из полка приходит вызов, и я снова еду на фронт.

Мне трудно прощаться с моим другом Альбертом Кроппом.

Но такова уж доля солдата, — со временем он привыкает и к этому.

Мы уже перестали считать недели.

Когда я прибыл сюда, стояла зима и взметаемые разрывами снарядов смерзшиеся комья земли были почти такими же опасными, как осколки.

Сейчас деревья снова зазеленели.

Фронт и бараки чередой сменяют друг друга, и в этом заключается наша жизнь.

Мы отчасти уже привыкли к этому, война — это нечто вроде опасной болезни, от которой можно умереть, как умирают от рака и туберкулеза, от гриппа и дизентерии.

Только смертельный исход наступает гораздо чаще, и смерть приходит в гораздо более разнообразных и страшных обличьях.

Наши думы — глина; сменяющие друг друга дни месят ее; когда мы на отдыхе, к нам приходят мысли о хорошем, а, когда мы лежим под огнем, они умирают.

Внутри у нас все изрыто, как изрыта местность вокруг нас.

Сейчас так живут все, не только мы одни; прошлое утратило свое значение, люди и в самом деле не помнят его.

Различия, созданные образованием и воспитанием, почти что стерты, они ощущаются лишь с трудом.

Порой они дают преимущества, помогая лучше разобраться в обстановке, но у них есть и свои теневые стороны, они порождают ненужную щепетильность и сдержанность, которую приходится преодолевать.

Как будто мы были когда-то монетами разных стран; потом их переплавили, и теперь на них оттиснут один и тот же чекан.

Чтобы отличить их друг от друга, нужно очень тщательно проверить металл, из которого они отлиты.

Мы прежде всего солдаты, и лишь где-то на заднем плане в нас каким-то чудом стыдливо прячется человеческая личность.

Все мы — братья, связанные странными узами, в которых есть нечто от воспетого в народных песнях товарищества, от солидарности заключенных, от продиктованной отчаянием сплоченности приговоренных к смертной казни; нас породнила та жизнь, которой мы живем, особая форма бытия, порожденная постоянной опасностью, напряженным ожиданием смерти и одиночеством и сводящаяся к тому, что человек бездумно присчитывает дарованные ему часы к ранее прожитым, не испытывая при этом абсолютно никаких высоких чувств. Смесь героического с банальным — вот какое определение можно было бы дать нашей жизни, но только кто станет над ней задумываться.

Вот один из частных случаев: нас оповестили, что противник идет в атаку, и Тьяден с молниеносной быстротой съедает свою порцию горохового супа с салом, — ведь Тьяден не знает, будет ли он еще жив через час.

Мы долго спорим, правильно ли он поступил.

Кат считает, что этого делать нельзя, — ведь в бою тебя могут ранить в живот, а когда желудок полон, такие ранения опаснее, чем когда он пуст.

Подобные вещи являются для нас проблемами, мы относимся к ним серьезно, да иначе и быть не может.

Здесь, на грани смерти, жизнь ужасающе прямолинейна; она сводится к самому необходимому, и все остальное спит глухим сном; вот эта-то примитивность и спасает нас.

Если бы мы были более сложными существами, мы давно бы уже сошли с ума, дезертировали или же были бы убиты.

Мы словно альпинисты на снежных вершинах, — все функции организма должны служить только сохранению жизни и в силу необходимости они подчинены этой задаче.

Все остальное отметается, так как оно привело бы к ненужной трате сил.

Для нас это единственный путь к спасению, и в часы затишья, когда загадочные отсветы былого показывают мне, как в тусклом зеркале, отделившиеся от меня контуры моего нынешнего бытия, я нередко кажусь самому себе чужим и удивляюсь тому, что не имеющая названия деятельная сила, которую условно называют жизнью, сумела приспособиться даже к этим формам.

Все другие ее проявления находятся в состоянии зимней спячки, жизнь сосредоточилась на том, чтобы не прокараулить угрожающую ей отовсюду смерть; наша жизнь превратила нас в мыслящих животных, чтобы вооружить нас инстинктом. Она притупила все наше существо, чтобы нас не сломили кошмары, которые навалились бы на нас, если б мы мыслили ясно и сознательно; она пробудила в нас чувство товарищества, чтобы вызволить нас из бездны одиночества. Она дала нам равнодушие дикарей, чтобы мы могли наперекор всему наслаждаться каждой светлой минутой и сберегать ее про запас как средство защиты от натиска мертвящей пустоты.

Наш суровый быт замкнут в самом себе, он протекает где-то на самой поверхности жизни, и лишь изредка какое-нибудь событие роняет в него искры.

И тогда из глубины внезапно прорывается пламя неизбывной, ужасающей тоски.

В эти опасные мгновения мы видим, что наша приспособляемость является все же чем-то искусственным, что это не просто спокойствие, а судорожное усилие быть спокойным.