В самом деле, странно, почему он не обедает в посольстве; даже сейчас, летом, там уж наверно есть кто-нибудь знакомый.
И еще я заметил, что он ни разу не улыбнулся.
Он говорил слишком резко, нетерпеливо, будто боялся даже мимолетного молчания и звуком собственного голоса силился заглушить некую мучительную мысль.
Все это было престранно.
И хоть я не любил его, ни в грош не ставил и его общество меня даже раздражало, мне поневоле стало любопытно.
Я посмотрел на него испытующе.
То ли мне почудилось, то ли и правда в его блеклых глазах есть что-то затравленное, точно у побитой собаки, и в бесстрастных чертах, наперекор привычной выдержке, сквозит намек на гримасу душевного страдания.
Я ничего не понимал.
В мозгу промелькнуло с десяток нелепейших догадок.
Не то чтобы я ему сочувствовал, но насторожился, как старый боевой конь при звуках трубы.
Еще недавно меня одолевала усталость, теперь я был начеку.
Внимание напрягло свои чуткие щупальца.
Я вдруг стал примечать малейшее изменение в его лице, малейшее движение.
Я отбросил мысль, что он сочинил пьесу и хочет услышать мое мнение.
Таких вот утонченных эстетов почему-то неотвратимо влечет блеск рампы, и они не прочь заполучить подсказку профессионала, чью искушенность будто бы презирают.
Но нет, тут что-то другое.
В Риме одинокому человеку с изысканными вкусами легко попасть в беду, и я уже спрашивал себя, не впутался ли Кэразерс в какую-нибудь историю, когда за помощью меньше всего можно обратиться в посольство.
Я и прежде замечал, что идеалисты порой бывают неосмотрительны в плотских развлечениях.
Подчас они ищут любви в таких местах, куда некстати заглядывает полиция.
Я подавил затаенный смешок.
Боги - и те смеются, когда самодовольный педант попадает в двусмысленное положение.
И вдруг Кэразерс произнес слова, которые меня поразили.
- Я страшно несчастен, - пробормотал он.
Он сказал это без всякого перехода.
И явно искренне.
Голос его прервался каким-то всхлипом.
Чуть ли не рыданием.
Не могу передать, как ошарашили меня его слова.
Чувство было такое, как будто шел по улице, повернул за угол и порыв встречного ветра перехватил дыхание и едва не сбил с ног.
Совершенная неожиданность.
В конце концов, знакомство у нас было шапочное.
Мы не друзья.
Он мне очень мало приятен, я очень мало приятен ему.
Я всегда считал, что в нем маловато человеческого.
Непостижимо, чтобы мужчина, такой сдержанный, прекрасно воспитанный, привычный к рамкам светских приличий, ни с того ни с сего сделал подобное признание постороннему.
Я по природе человек замкнутый.
Как бы я ни страдал, я постыдился бы открыть кому-то свою боль.
Меня передернуло.
Его слабость меня возмутила.
На минуту во мне вскипела ярость.
Как он посмел взвалить на меня свои душевные муки?
Я едва не крикнул:
- Да какое мне дело, черт возьми?
Но смолчал.
Кэразерс сидел сгорбившись в глубоком кресле.
Благородные черты, напоминающие мраморную статую одного из государственных деятелей викторианской поры, исказились, лицо обмякло.
Казалось, он сейчас заплачет.
Я колебался.
Я растерялся.
Когда он сказал это, кровь бросилась мне в лицо, а теперь я чувствовал, что бледнею.