Сомерсет Моэм Во весь экран Нечто человеческое (1930)

Приостановить аудио

В самом деле, странно, почему он не обедает в посольстве; даже сейчас, летом, там уж наверно есть кто-нибудь знакомый.

И еще я заметил, что он ни разу не улыбнулся.

Он говорил слишком резко, нетерпеливо, будто боялся даже мимолетного молчания и звуком собственного голоса силился заглушить некую мучительную мысль.

Все это было престранно.

И хоть я не любил его, ни в грош не ставил и его общество меня даже раздражало, мне поневоле стало любопытно.

Я посмотрел на него испытующе.

То ли мне почудилось, то ли и правда в его блеклых глазах есть что-то затравленное, точно у побитой собаки, и в бесстрастных чертах, наперекор привычной выдержке, сквозит намек на гримасу душевного страдания.

Я ничего не понимал.

В мозгу промелькнуло с десяток нелепейших догадок.

Не то чтобы я ему сочувствовал, но насторожился, как старый боевой конь при звуках трубы.

Еще недавно меня одолевала усталость, теперь я был начеку.

Внимание напрягло свои чуткие щупальца.

Я вдруг стал примечать малейшее изменение в его лице, малейшее движение.

Я отбросил мысль, что он сочинил пьесу и хочет услышать мое мнение.

Таких вот утонченных эстетов почему-то неотвратимо влечет блеск рампы, и они не прочь заполучить подсказку профессионала, чью искушенность будто бы презирают.

Но нет, тут что-то другое.

В Риме одинокому человеку с изысканными вкусами легко попасть в беду, и я уже спрашивал себя, не впутался ли Кэразерс в какую-нибудь историю, когда за помощью меньше всего можно обратиться в посольство.

Я и прежде замечал, что идеалисты порой бывают неосмотрительны в плотских развлечениях.

Подчас они ищут любви в таких местах, куда некстати заглядывает полиция.

Я подавил затаенный смешок.

Боги - и те смеются, когда самодовольный педант попадает в двусмысленное положение.

И вдруг Кэразерс произнес слова, которые меня поразили.

- Я страшно несчастен, - пробормотал он.

Он сказал это без всякого перехода.

И явно искренне.

Голос его прервался каким-то всхлипом.

Чуть ли не рыданием.

Не могу передать, как ошарашили меня его слова.

Чувство было такое, как будто шел по улице, повернул за угол и порыв встречного ветра перехватил дыхание и едва не сбил с ног.

Совершенная неожиданность.

В конце концов, знакомство у нас было шапочное.

Мы не друзья.

Он мне очень мало приятен, я очень мало приятен ему.

Я всегда считал, что в нем маловато человеческого.

Непостижимо, чтобы мужчина, такой сдержанный, прекрасно воспитанный, привычный к рамкам светских приличий, ни с того ни с сего сделал подобное признание постороннему.

Я по природе человек замкнутый.

Как бы я ни страдал, я постыдился бы открыть кому-то свою боль.

Меня передернуло.

Его слабость меня возмутила.

На минуту во мне вскипела ярость.

Как он посмел взвалить на меня свои душевные муки?

Я едва не крикнул:

- Да какое мне дело, черт возьми?

Но смолчал.

Кэразерс сидел сгорбившись в глубоком кресле.

Благородные черты, напоминающие мраморную статую одного из государственных деятелей викторианской поры, исказились, лицо обмякло.

Казалось, он сейчас заплачет.

Я колебался.

Я растерялся.

Когда он сказал это, кровь бросилась мне в лицо, а теперь я чувствовал, что бледнею.