— Зачем вы смеетесь надо мной — я не ребенок.
Я знаю, что у вас нет ко мне любви.
Я на это и не рассчитывала.
— Она вдруг присмирела и сникла.
— Наверно, я вам кажусь ничтожеством.
— Глупости.
Но вы мне кажетесь совсем еще девочкой.
— Про себя он добавил: «…которую слишком многому пришлось бы учить».
Она молчала, напряженно дыша, пока Дик не договорил:
— И помимо всего, жизнь так устроена, что эти вещи не бывают по заказу.
Розмэри понурила голову и отошла, подавленная обидой и разочарованием. Дик машинально начал было:
«Лучше мы с вами просто…», но осекся, увидев, что она сидит на кровати и плачет, подошел и сел рядом.
Ему вдруг стало не по себе; не то чтобы он усомнился в занятой нравственной позиции, — слишком уже явной была невозможность иного решения, с какой стороны ни взгляни, — нет, ему просто было не по себе, и обычная его внутренняя гибкость, упругая полнота его душевного равновесия на короткое время изменила ему.
— Я знала, что вы не захотите, — рыдала Розмэри.
— Нечего было и надеяться.
Он встал.
— Спокойной ночи, детка.
Ужасно глупо все получилось.
Давайте считать, что этого не было.
— Он отмерил ей дозу успокаивающей банальщины в качестве снотворного:
— Вас многие еще будут любить, а когда-нибудь вы и сами полюбите и наверно порадуетесь, что пришли к своей первой любви нетронутою и физически и душевно.
Немножко старомодный взгляд, пожалуй?
Она подняла голову и увидела, как он сделал шаг к двери; она смотрела на него, даже отдаленно не догадываясь, что в нем происходит, она увидела, как он медленно сделал еще шаг, потом оглянулся — и на миг ей захотелось броситься ему вслед, впиться в него, почувствовать его рот, его уши, ворот его пиджака, захотелось обвиться вокруг него и вобрать его в себя; но уже его рука легла на дверную ручку.
Больше нечего было ждать.
Когда дверь за ним затворилась, она встала, подошла к зеркалу и, тихонечко всхлипывая, стала расчесывать волосы щеткой.
Сто пятьдесят взмахов, положенных ежевечерне, потом еще сто пятьдесят.
Розмэри водила щеткой по волосам, пока у нее не заболела рука, тогда она переменила руку и продолжала водить…
16
За ночь Розмэри остыла и проснулась с чувством стыда.
Из зеркала глянуло на нее хорошенькое личико, но это ее не успокоило, а лишь всколыхнуло вчерашнюю боль; не помогло и пересланное матерью письмо, извещавшее о приезде в Париж того студента, чьей гостьей она была на прошлогоднем йельском балу, — все это теперь казалось бесконечно далеким.
Она вышла из своей комнаты, ожидая встречи с Дайверами, как пытки — сегодня мучительной вдвойне.
Но никто не разглядел бы этого под внешней оболочкой, столь же непроницаемой, как у Николь, когда они встретились, чтобы вместе провести утро в примерках и покупках.
И все же приятно было, когда Николь заметила по поводу нервозности какой-то продавщицы:
«Многие люди склонны преувеличивать отношение к себе других — почему-то им кажется, что они у каждого вызывают сложную гамму симпатий и антипатий».
Еще вчера такое замечание заставило бы экспансивную Розмэри внутренне вознегодовать, сегодня же она выслушала его с радостью — так ей хотелось убедить себя, что не произошло ничего страшного.
Она восхищалась Николь, ее красотой, ее умом, но в то же время она впервые в жизни ревновала.
Перед самым отъездом с Ривьеры мать в разговоре с ней назвала Николь красавицей; это было сказано тем небрежным тоном, которым она всегда — Розмэри хорошо это знала — маскировала самые значительные свои суждения, и должно было означать, что Розмэри такого названия не заслуживает.
Розмэри это нимало не задело; она с детства была приучена считать себя чуть ли не дурнушкой и свою недавно лишь признанную миловидность воспринимала как что-то не присущее ей, а скорей благоприобретенное, вроде умения говорить по-французски.
Но сейчас, сидя возле Николь в такси, она невольно сравнивала ее с собой.
Казалось, в Николь все словно создано для романтической любви, это стройное тело, этот нежный рот, иногда плотно сжатый, иногда полураскрытый в доверчивом ожидании.
Николь была красавицей с юных лет, и было видно, что она останется красавицей и тогда, когда ее кожа, став суше, обтянет высокие скулы, — такой склад лица не мог измениться.
Раньше она была по-саксонски розовой и белокурой, но теперь, с потемневшими волосами, стала даже лучше, чем тогда, когда золотистое облако вокруг лба затмевало всю остальную ее красоту.
На Rue de Saints Peres Розмэри вдруг указала на один дом и сказала: — Вот здесь мы жили.
— Как странно!
Когда мне было двенадцать лет, мы с мамой и с Бэби, моей сестрой, провели зиму вон в том отеле напротив.
Два серых фасада глазели на них с двух сторон, — тусклые отголоски детства.
— У нас тогда достраивался наш дом в Лейк-Форест, и нужно было экономить, — продолжала Николь.
— То есть экономили мы с Бэби и с гувернанткой, а мама путешествовала.
— Нам тоже нужно было экономить, — сказала Розмэри, понимая, что смысл этого слова для них неодинаков.
— Мама всегда выражалась очень деликатно: не «дешевый отель», как следовало бы сказать, а «небольшой отель». — Николь засмеялась своим магнетическим коротким смешком.