— Да вы поймите, в какую он попал заваруху, — настаивал Эйб.
— Я лучше подожду внизу, — деликатно предложил Петерсон.
— Может быть, не так удобно обсуждать мои дела в моем присутствии.
Он исполнил короткую пародию на французский поклон и удалился. Эйб встал с тяжеловесной медлительностью трогающегося паровоза.
— Я сегодня, как видно, не вызываю сочувствия.
— Сочувствие — да, одобрение — нет, — поправил его Дик.
— Мой вам совет, уходите из этого отеля — хотя бы через бар.
Отправляйтесь в «Шамбор» или в «Мажестик», если вам не нравится, как обслуживают в «Шамборе».
— У вас не найдется чего-нибудь выпить?
— Мы в номере ничего не держим, — солгал Дик.
Смирившись, Эйб стал прощаться с Розмэри; долго жал ей руку и, с трудом подобрав дергающиеся губы, пытался составить фразу, которая никак не получалась.
— Вы самая — одна из самых…
Ей было и жаль его, и противно от прикосновений его липкой руки, но она мило улыбалась, будто всю жизнь только и делала, что беседовала с людьми, у которых заплетался язык.
Мы часто относимся к пьяным неожиданно уважительно, вроде того, как непросвещенные народы относятся к сумасшедшим.
Не с опаской, а именно уважительно.
Есть что-то, внушающее благоговейный трепет, в человеке, у которого отказали задерживающие центры и который способен на все.
Конечно, потом мы его заставляем расплачиваться за этот миг величия, миг превосходства.
Эйб сделал еще одну попытку разжалобить Дика.
— Ну, а если я поеду в отель, отпарюсь, отскребусь, высплюсь и разделаюсь с этими сенегальцами — пустят меня вечером посидеть у камелька?
Дик кивнул — полуутвердительно, полунасмешливо — и сказал:
— Боюсь, что вы переоцениваете свои возможности.
— Вот уж, будь здесь Николь, она бы наверняка просто сказала: «Приходите».
— Что ж, приходите.
— Дик принес и поставил на стол большую коробку, доверху наполненную картонными фишками, на которых были напечатаны буквы.
— Приходите, будем играть в анаграммы.
Эйб заглянул в коробку с видимым отвращением, словно ему предложили съесть ее содержимое вместо овсяной каши.
— Что еще за анаграммы?
Хватит с меня сегодня всяких…
— Это игра, тихая, спокойная игра.
Составляют из букв слова — любые, кроме слова «спиртное».
— Наверно, и «спиртное» можно составить. — Эйб запустил руку в коробку с фишками.
— Ничего, если я приду и составлю слово «спиртное»?
— Хотите играть в анаграммы, приходите.
Эйб печально покачал головой.
— Нет уж, если вы так настроены, лучше мне не приходить — я вам буду не ко двору.
— Он укоризненно помахал Дику пальцем.
— Только вспомните, что сказал Георг Третий: «Если Грант напьется, я хотел бы, чтоб он перекусал всех других генералов».
Он еще раз глянул на Розмэри уголком золотистого глаза и вышел.
К его облегчению, Петерсона нигде не было видно.
Чувствуя себя одиноким и бездомным, он поехал обратно в «Риц», переспросить у Поля, как называется тот пароход.
25
Как только в коридоре утихли его запинающиеся шаги, Дик и Розмэри сомкнулись в торопливом объятии.
Пыль Парижа лежала на них обоих, но сквозь эту пыль они обоняли друг друга — резиновый дух колпачка авторучки Дика, легчайший аромат тепла от шеи и плеч Розмэри.
Дик ни о чем не думал лишние полминуты; Розмэри первая вернулась в реальный мир.
— Пора мне, юноша, — сказал она.
Не отрывая от него растерянного взгляда, она отступала все дальше и наконец исчезла за дверью — так уходить она выучилась еще в начале своей карьеры, и ни один режиссер не пытался тут что-то навязывать ей.
Отворив дверь своего номера, она сразу пошла к письменному столу — ей помнилось, что она забыла там свои часики.
Там они и лежали; застегивая браслет, она скользила глазами по недописанному письму к матери, которой писала каждый день, и мысленно сочиняла для него заключительную фразу.
И тут у нее постепенно возникло ощущение, что в комнате еще кто-то есть.
В человеческом жилье всегда найдутся предметы, почти незаметно преломляющие свет: полированное дерево, лучше или хуже начищенная бронза, серебро, слоновая кость и еще сотни источников светотени, которых мы и вовсе не принимаем в расчет, — ребро картинной рамы, кончик карандаша, край пепельницы, хрустальной или фарфоровой безделушки; все это воздействует на особо чувствительные участки сетчатки и на те ассоциативные центры подсознания, которые что-то регулируют в нашем восприятии, подобно тому как повороты винта бинокля помогают четко увидеть предмет, только что казавшийся бесформенным пятном. Вероятно, именно этим можно объяснить возникшее у Розмэри таинственное «ощущение» чьего-то присутствия в комнате, прежде чем это ощущение оформилось в мысль.