Фрэнсис Скотт Фицджеральд Во весь экран Ночь нежна (1934)

Приостановить аудио

А иногда он ворчливо оправдывался перед собой:«Виноват я разве, что в тот день Пит Ливингстон забился в раздевалку, и его сколько ни искали, так и не могли найти.

И стипендию получил я, хоть если бы не это, мне бы ее не видать как ушей своих, — я ведь почти никого не знал из нужных людей.

Пит был верный кандидат, и не ему, а мне надо было тогда спрятаться в раздевалке.

Может, я бы так и сделал, если б мог подумать, что у меня есть какие-то шансы.

А впрочем, с чего бы это Мерсер зачастил ко мне в те последние недели?

Да, да, шансы у меня были, и я это знал.

И поделом бы мне было, если бы я сам все испортил, сочинив себе какой-то „комплекс“.

После лекций он не раз обсуждал этот вопрос с одним юным мыслителем из Румынии, и тот его успокаивал:

«Нет никаких данных предполагать наличие „комплекса“ в современном смысле слова у Гете, скажем, или у такого человека, как Юнг.

Ты не философ-романтик, ты ученый.

Тебе требуется память, настойчивость, воля и прежде всего здравый смысл.

Неумение верно себя оценивать — вот что может тебе повредить в будущем. Я знал одного человека, который два года потратил на изучение мозга армадилла в расчете на то, что в конце концов он будет знать о мозге армадилла больше всех.

Я с ним спорил, доказывал, что по существу он не раздвигает рамки человеческих знаний, что его выбор безоснователен. И что же?

Когда он наконец отправил свой труд в один медицинский журнал, ему вернули рукопись — в редакционном портфеле уже имелась работа другого автора на ту же тему».

Когда Дик приехал в Цюрих, у него было меньше ахиллесовых пят, чем понадобилось бы, чтобы снабдить ими сороконожку, но все же предостаточно: то были иллюзии вечной силы, и вечного здоровья, и преобладания в человеке доброго начала, — иллюзии целого народа, порожденные ложью прабабок, под волчий вой убаюкивавших своих младенцев, напевая им, что волк далеко-далеко.

Защитив диссертацию, Дик получил предписание ехать во Францию, в Бар-сюр-Об, где тогда формировался неврологический госпиталь.

Работа во Франции разочаровала его — приходилось быть больше администратором, чем врачом.

Но зато у него оставалось достаточно времени, чтобы дописать краткий учебник, начатый еще в Цюрихе, и собрать материал для новой книги.

Весной 1919 года он демобилизовался и вернулся в Цюрих.

Сказанное выше звучит как начало биографии, но без обнадеживающего намека, что героя ждет сложная и увлекательная судьба и что он уже слышит ее зов, как слышал генерал Грант, сидя в мелочной лавочке в Галене.

К тому же, когда знаешь человека в солидности его зрелых лет, всегда странно бывает наткнуться на юношескую фотографию, с которой вдруг глянет на тебя пронзительным, жгучим, орлиным взглядом незнакомое лицо.

Так что лучше не будем томить читателя: час Дика Дайвера настал.

2

Был сыроватый апрельский день, длинные облака тянулись наискосок над Альбисхорном, и вода, где помельче, казалась совсем неподвижной.

Цюрих во многом напоминает американские города.

Эти два дня, после приезда из Франции, Дику все время словно недоставало чего-то, и он наконец понял чего — ощущения завершенности, создаваемого французскими улицами, за которыми, кажется, ничего дальше нет.

В Цюрихе всегда помнишь о том, что лежит за пределами Цюриха: городские крыши уводят взгляд к горным пастбищам, оглашаемым мелодичным позвякиваньем, а над ними угадываются причудливые силуэты вершин — вся жизнь предстает как неуклонный подъем ввысь, к открыточному небу.

В предгорьях Альп, краю игрушек и фуникулеров, каруселей и негромкого колокольного перезвона, не чувствуешь себя в той мере земным, как во Франции, среди французских виноградников, где лозы растут чуть ли не под ногами.

В Зальцбурге, где Дику однажды пришлось провести несколько дней, он сразу почувствовал себя во власти века музыки, купленной или заимствованной; в Цюрихе, в университетских лабораториях, осторожно исследуя строение мозга, он сам себе казался похожим больше на игрушечного мастера, чем на того неукротимого юнца, что вихрем влетал, бывало, в старый учебный корпус Джона Гопкинса, ничуть не смущенный ироническим взглядом гигантского Христа в вестибюле.

И все же он решил остаться еще на два года в Цюрихе, сумев оценить по достоинству работу игрушечных мастеров, которая, требуя исключительной точности, воспитывает исключительное терпение.

Сейчас он ехал в клинику профессора Домлера на Цюрихском озере, навестить Франца Грегоровиуса, занимавшего там штатную должность.

Франц, уроженец кантона Во, несколькими годами старше Дика, встретил гостя на трамвайной остановке.

У него была эффектная, романтическая внешность — глаза святого на смуглом лице Калиостро. Он представлял третье поколение династии Грегоровиусов; дед его был учителем Крепелина в ту пору, когда психиатрия как наука делала свои первые шаги.

Франц был самолюбив, темпераментен, считал себя наделенным незаурядной гипнотической силой.

Вероятно, если бы фамильный талант успел несколько притупиться в предыдущем поколении, из него вышел бы первоклассный клиницист.

Уже в машине он начал разговор.

— Ну, рассказывайте, что с вами было на войне.

Наверно, как и все, чувствуете себя теперь другим человеком?

Лицом вы не изменились — все то же глупое нестареющее американское лицо, хоть я-то знаю, что глупым вас никак не назовешь.

— Я войны не видел, Франц, вам это должно быть известно по моим письмам.

— Не имеет значения — у нас тут лечатся от контузии люди, которые только издали слышали грохот воздушной бомбардировки.

И даже такие, которые только читали газеты.

— Что за чепуха!

— Может быть, и чепуха, Дик.

Но это клиника для богатых, и мы таких выражений не употребляем.

Теперь скажите честно: вы приехали ради меня или ради той американки?

Они искоса глянули друг на друга. Франц загадочно усмехнулся.

— Разумеется, вначале все письма проходили через меня, — сказал он рокочущим докторским баском.

— Но после того как наметился поворот, я перестал их вскрывать, считая это неделикатным.

В сущности, это уже теперь ваша больная.