Если вы сюда еще раз приедете со всякими пошлостями и подлостями, которые вовсе не к лицу джентльмену, как меня учили понимать это слово, вам же будет хуже.
Впрочем, вы как будто поскромнее других, такой уютный, точно большой пушистый кот.
Мне вообще нравятся женственные молодые люди.
А вы женственный?
Я таких встречала, не помню когда и где.
Не сердитесь на меня, это мое третье письмо к вам, я его сейчас отправлю или не отправлю совсем.
Я часто раздумываю о лунном свете, и у меня нашлось бы немало свидетелей, если б только меня выпустили отсюда.
Они говорят, вы тоже доктор, но вы ведь кот, так что это другое дело.
Голова очень болит, так вы не сердитесь, почему я гуляю тут запросто с белым котом, это вам все объяснит.
Я говорю на трех языках, не считая английского, и, наверно, могла бы работать переводчицей, если б вы меня устроили там, во Франции, наверно, я бы справилась, если б меня привязали ремнями, как в ту среду.
А сегодня суббота, и вы далеко, может быть, уже и убиты.
Приезжайте ко мне опять, я ведь тут навсегда, на этом зеленом холме.
Разве только отец поможет, милый мой папа, но они мне не позволяют писать ему.
Не сердитесь, я сегодня сама не своя.
Напишу, когда буду чувствовать себя лучше.
Привет.
Николь Уоррен.
Не сердитесь на меня».
«Капитан Дайвер!
Я знаю, когда такое нервное состояние, как у меня сейчас, нехорошо сосредоточиваться на себе, но мне хочется, чтобы вы все про меня знали.
Когда это началось в Чикаго прошлый год, а может быть, и не прошлый, не помню, я тогда перестала выходить на улицу и разговаривать с прислугой, и мне так нужно было, чтобы кто-нибудь мне объяснил, что со мной.
Кто понимал, тот обязан был мне объяснить.
Слепого берут за руку и ведут, раз он сам идти не может.
Но мне говорили и недоговаривали, а у меня уже слишком все спуталось в голове, чтобы я могла додумать сама.
Нашелся один человек — он был француз, офицер, и он понимал.
Он мне дал розу и сказал, что она „plus petite et moins entendue“.
Мы подружились.
А потом он ее отнял.
Мне становилось все хуже, а объяснить было некому.
Есть такая песенка про Жанну д’Арк, вот мне ее пели, а мне было обидно, и я плакала, потому что у меня тогда голова еще была в порядке.
Советовали, чтобы я занималась спортом, но я не хотела спорта.
Потом раз я вышла из дому и пошла по бульвару Мичиган — далеко-далеко. За мной поехали и догнали, но я не захотела садиться в машину.
В конце концов меня втащили силой и после этого приставили ко мне сиделку.
Потом уже я постепенно стала понимать, потому что видела, как это у других.
Вот, теперь вы все знаете.
Здесь я никогда не поправлюсь, врачи без конца пристают ко мне с расспросами и не дают успокоиться и забыть.
Поэтому я сегодня написала отцу, пусть приедет и заберет меня отсюда.
Я очень рада, что вам так нравится ваша работа, наверно, это очень интересно, проверять людей и решать, кто годится, а кто нет».
А вот из другого письма.
«Могли бы пропустить одну проверку и написать мне письмо.
Мне недавно прислали граммофонные пластинки, на случай если я забуду свой урок, а я их все перебила, и за это теперь сиделка со мной не разговаривает.
Пластинки были английские, и она все равно ничего не понимала.
В Чикаго один доктор назвал меня симулянткой, это он хотел сказать, что я шестой близнец, а он еще никогда таких не встречал.
Но я в то время очень сильно чудила, и мне было все равно — когда я начинаю так сильно чудить, мне все равно, назови меня хоть миллионным близнецом.
Вы в тот вечер говорили, что научите меня не скучать.
Знаете, мне иногда кажется, что любовь — самое главное в жизни, должна быть самым главным.
Но я рада за вас, что экзамены не оставляют вам свободного времени.
Toute a vous
Николь Уоррен».
Были и другие письма, в сбивчивом ритме которых слышалась более тревожная мелодия.