Но тебе пригодится — для тренировки в чтении.
— Она допила, опустила чашку на пол, повернулась на бок, икнула раза два и заснула.
Он раскрыл книгу наугад:
Похоти рабой
Жить, прея в сальной духоте постели, Елозя и любясь в свиной грязи…
О Линде; о Линде, что храпит в постели, и пустая чашка рядом на полу; о Линде и о Попе, о них обоих. Необычайные эти слова раздались, раскатились громово в мозгу, как барабаны летних плясок, но барабаны говорящие; как хор мужчин, поющий Песнь зерна, красиво, красиво до слез; как волшба старого Митсимы над молитвенными перьями и резными палочками, костяными и каменными фигурками: кьятла тсилу силокве силокве силокве. Кьяи силу силу, тситль — но сильнее, чем волшба Митсимы, потому что эти слова больше значат и обращены к нему, говорят ему чудесно и наполовину лишь понятно — грозная, прекрасная новая волшба, говорящая.
Все горячей ненавидел он Попе.
Да, можно улыбаться, улыбаться — и быть мерзавцем.
Безжалостным, коварным, похотливым.
Слова он понимал не до конца.
Но их волшба была могуча, они звучали в памяти, и было так, словно теперь только начал он по-настоящему ненавидеть Попе, потому что не мог раньше облечь свою ненависть в слова.
А теперь есть у него слова, волшебные, поющие, гремящие, как барабаны.
Слова эти и странный, странный сказ, из которого слова взяты (темен ему этот сказ, но чудесен, все равно чудесен), они обосновали ненависть, сделали ее острей, живей; самого даже Попе сделали живей.
Однажды, наигравшись, он пришел домой — дверь спальной комнатки растворена, и он увидел их, спящих вдвоем в постели, — белую Линду и рядом Попе, почти черного; Линда лежит у Попе на руке, другая темная рука на груди у нее, и одна из длинных кос индейца упала ей на горло, точно черная змея хочет задушить.
На полу возле постели — тыква, принесенная Попе, и чашка.
Линда храпит.
Сердце в нем замерло, исчезло, и осталась пустота.
Пустота, озноб, мутит слегка, и голова кружится.
Он прислонился к стене.
Безжалостный, коварный, похотливый… Волшбой, поющим хором, барабанами гремят слова.
Озноб ушел, ему стало вдруг жарко, щеки загорелись, комната поплыла перед ним, темнея.
Он скрежетнул зубами.
«Я убью его, убью, убью».
И загремело в мозгу:
Когда он в лежку пьян, когда им ярость Владеет или кровосмесный пыл
Волшба — на его стороне, волшба все проясняет, и дает приказ.
Он шагнул обратно, за порог.
«Когда он в лежку пьян…» У очага на полу — мясной нож.
Поднял его и на цыпочках — опять в дверь спальной комнаты.
Бегом к постели, ткнул ножом, — ага, кровь! — снова ткнул (Попе взметнулся тяжко, просыпаясь), хотел в третий раз ударить, но почувствовал, что руку его схватили, сжали и — ох! — выворачивают.
Он пойман, двинуться не может, черные медвежьи глазки Попе глядят в упор, вплотную.
Он не выдержал их взгляда, опустил глаза.
На левом плече у Попе — две ножевых ранки.
— Ах, кровь течет! — вскрикнула Линда.
— Кровь течет! (Вида крови она не выносит).
Попе поднял свободную руку — чтобы ударить, конечно.
Джон весь напрягся в ожидании удара.
Но рука взяла его за подбородок, повернула лицом к себе, и опять пришлось смотреть глаза в глаза.
Долго, нескончаемо долго.
И вдруг, как ни пересиливал себя, он заплакал.
Попе рассмеялся.
— Ступай, — сказал он по-индейски.
— Ступай, отважный Агаюта.
Он выбежал в другую комнату, пряча постыдные слезы.
— Тебе пятнадцать лет, — сказал старый Митсима индейскими словами.
— Теперь можно учить тебя гончарству.
Они намесили глины, присев у реки.
— С того начинаем, — сказал Митсима, взявши в ладони ком влажной глины, — что делаем подобие луны.
— Старик сплюснул ком в круглую луну, загнул края, и луна превратилась в неглубокую чашку.
Медленно и неумело повторил Джон точные, тонкие движения стариковских рук.