Но именно этот-то вечер избрал Дикарь, чтобы запереться у себя и отвечать на уговоры ругательствами
«Хани!» и даже «Сонс эсо це-на!» (счастье Бернарда, что он не знает языка зуньи).
То, что должно было стать вершинным мигом всей жизни Бернарда, стало мигом его глубочайшего унижения.
— Я так надеялся… — лепетал он, глядя на верховного фордослужителя молящими и горестными глазами.
— Молодой мой друг, — изрек архипеснослов торжественно-сурово; все кругом смолкло.
— Позвольте преподать вам совет. Добрый совет.
— Он погрозил Бернарду пальцем.
— Исправьтесь, пока еще не поздно. — В голосе его зазвучали гробовые ноты.
— Прямыми сделайте стези наши, молодой мой друг.
— Он осенил Бернарда знаком «Т» и отворотился от него.
— Ленайна, радость моя, — произнес он, меняя тон.
— Прошу со мной.
Послушно, однако без улыбки и без восторга, совершенно не сознавая, какая оказана ей честь, Ленайна пошла следом.
Переждав минуту из почтения к архипеснослову, двинулись к выходу и остальные гости.
Последний хлопнул, уходя, дверью.
Бернард остался один.
Совершенно убитый, он опустился на стул, закрыл лицо руками и заплакал.
Поплакав несколько минут, он прибегнул затем к средству действеннее слез — принял четыре таблетки сомы.
Наверху, в комнате у себя, Дикарь был занят чтением «Ромео и Джульетты».
Вертоплан доставил архипеснослова и Ленайну на крышу Собора песнословия.
— Поторопитесь, молодой мой… то есть Ленайна, — позвал нетерпеливо архипеснослов, стоя у дверей лифта.
Ленайна, замешкавшаяся на минуту — глядевшая на луну, — опустила глаза и поспешила к лифту.
«Новая биологическая теория» — так называлась научная работа, которую кончил в эту минуту читать Мустафа Монд.
Он посидел, глубокомысленно хмурясь, затем взял перо и поперек заглавного листа начертал:
«Предлагаемая автором математическая трактовка концепции жизненазначения является новой и весьма остроумной, но еретической и по отношению к общественному порядку опасной и потенциально разрушительной.
Публикации не подлежит (эту фразу он подчеркнул).
Автора держать под надзором.
Потребуется, возможно, перевод его на морскую биостанцию на острове Святой Елены».
«А жаль, — подумал он, ставя свою подпись.
— Работа сделана мастерски.
Но только позволь им начать рассуждать о назначении жизни — и Форд знает, до чего дорассуждаются.
Подобными идеями легко сбить с толку тех высшекастовиков, чьи умы менее устойчивы, разрушить их веру в счастье как Высшее Благо и убедить в том, что жизненная цель находится где то дальше, где-то вне нынешней сферы людской деятельности; что назначение жизни состоит не в поддержании благоденствия, а в углублении, облагорожении человеческого сознания, в обогащении человеческого знания.
И вполне возможно, — подумал Главноуправитель, — что такова и есть цель жизни.
Но в нынешних условиях это не может быть допущено».
Он снова взял перо и вторично подчеркнул слова
«Публикации не подлежит», еще гуще и чернее; затем вздохнул.
«Как бы интересно стало жить на свете, — подумал он, — если бы можно было отбросить заботу о счастье».
Закрыв глаза, с восторженно-сияющим лицом, Дикарь тихо декламировал в пространство:
Краса бесценная и неземная, Все факелы собою затмевая, Она горит у ночи на щеке, Как бриллиант в серьге у эфиопки
Золотой Т-образный язычок блестел у Ленайны на груди.
Архипеснослов игриво взялся за эту застежечку, игриво дернул, потянул.
— Я, наверно… — прервала долгое свое молчание Ленайна.
— Я, пожалуй, приму грамма два сомы.
Бернард к этому времени уже крепко спал и улыбался своим райским снам.
Улыбался, радостно улыбался.
Но неумолимо каждые тридцать секунд минутная стрелка электрочасов над его постелью совершала прыжочек вперед, чуть слышно щелкнув.
Щелк, щелк, щелк, щелк… И настало утро.
Бернард вернулся в пространство и время — к своим горестям.
В полном унынии отправился он на службу, в Воспитательный центр.
Недели опьянения кончились; Бернард очутился в прежней житейской оболочке; и, упавшему на землю с поднебесной высоты, ему как никогда тяжело было влачить эту постылую оболочку.