— И в страдании, в неистовстве своем он схватил ее за плечо и потряс.
Веки Линды дрогнули и раскрылись; она увидела его, узнала — «Джон!» — но перенесла это лицо, эти реальные, больно трясущие руки в воображаемый, внутренний свой мир дивно претворенной супермузыки и пачулей, расцвеченных воспоминаний, причудливо смещенных восприятий.
Это Джон, ее сын, но ей вообразилось, что он вторгся в райский Мальпаис, где она наслаждалась сомоотдыхом с Попе.
Джон сердится, потому что она любит Попе; Джон трясет ее, потому что Попе с ней рядом в постели, — и разве в этом что-то нехорошее, разве не все цивилизованные люди так любятся?
— Каждый принадлежит вс…
Голос ее вдруг перешел в еле слышное, задыхающееся хрипенье; рот раскрылся, отчаянно хватая воздух, но легкие словно разучились дышать.
Она тужилась крикнуть — и не могла издать ни звука; лишь выпученные глаза вопили о лютой муке.
Она подняла руки к горлу, скрюченными пальцами ловя воздух, — воздух, который не могла уже поймать, которым кончила уже дышать.
Дикарь вскочил, нагнулся ближе.
— Что с тобой, Линда?
Что с тобой?
— В голосе его была мольба; он словно хотел, чтобы его разуверили, успокоили.
Во взгляде Линды он прочел невыразимый ужас и, как показалось ему, упрек.
Она приподнялась, упала опять в подушки, лицо все искажено, губы синие.
Дикарь кинулся за помощью.
— Скорей, скорей! — кричал он.
— Скорее же!
Стоявшая в центре игрового круга старшая сестра обернулась к Дикарю.
На лице ее мелькнуло удивление и тут же уступило место осуждению.
— Не кричите!
Подумайте о детях, — сказала она, хмурясь.
— Вы можете расстроить… Да что это вы делаете? (Он ворвался в круг).
Осторожней! (Задетый им ребенок запищал).
— Скорее, скорее!
— Дикарь схватил ее за рукав, потащил за собой.
— Скорей!
Произошло несчастье.
Я убил ее.
К тому времени, как он вернулся к материной постели, Линда была уже мертва.
Дикарь застыл в оцепенелом молчании, затем упал у изголовья на колени и, закрыв лицо руками, разрыдался.
В нерешимости сестра стояла, глядя то на коленопреклоненного (постыднейшая невоспитанность!), то на близнецов (бедняжки дети!), которые, прекратив игру, пялились с того конца палаты, таращились и глазами, и ноздрями на скандальное зрелище.
Заговорить с ним? Попытаться его урезонить?
Чтобы он вспомнил, где находится, осознал, какой роковой вред наносит бедным малюткам, как расстраивает все их здоровые смертонавыки этим своим отвратительным взрывом эмоций… Как будто смерть — что-то ужасное, как будто из-за какой-то одной человеческой особи нужно рыдать!
У детей могут возникнуть самые пагубные представления о смерти, могут укорениться совершенно неверные, крайне антиобщественные рефлексы и реакции.
Подойдя вплотную к Дикарю, она тронула его за плечо.
— Нельзя ли вести себя прилично! — негромко, сердито сказала она.
Но тут, оглянувшись, увидела, что игровой круг распадается, что полдесятка близнецов уже поднялось на ноги и направляется к Дикарю.
Еще минута, и… Нет, этим рисковать нельзя; смертовоспитание всей группы может быть отброшено назад на шесть-семь месяцев.
Она поспешила к своим питомцам, оказавшимся под такой угрозой.
— А кому дать шоколадное пирожное? — спросила она громко и задорно.
— Мне! — хором заорала вся группа Бокановского.
И тут же кровать № 20 была позабыта.
«О Боже, Боже, Боже…» — твердил мысленно Дикарь.
В сумятице горя и раскаяния, наполнявшей его мозг, одно лишь четкое осталось это слово.
— Боже! — прошептал он.
— Боже…
— Что это он бормочет? — звонко раздался рядом голосок среди трелей супермузыки.
Сильно вздрогнув, Дикарь отнял руки от лица, обернулся.
Пятеро одетых в хаки близнецов — в правой руке у всех недоеденное пирожное, и одинаковые лица по-разному измазаны шоколадным кремом — стояли рядком и таращились на него, как мопсы.
Он повернулся к ним — они дружно и весело оскалили зубки.