Дайте мне только возможность.
Прошу вас, дайте мне исправиться.
— Из глаз его потекли слезы.
— Ей-форду, это их вина, — зарыдал он — О, только не в Исландию.
О, пожалуйста, ваше Фордейшество, пожалуйста… — И в припадке малодушия он бросился перед Мондом на колени.
Тот пробовал поднять его, но Бернард продолжал валяться в ногах; молящие слова лились потоком.
В конце концов Главноуправителю пришлось нажатием кнопки вызвать четвертого своего секретаря.
— Позовите трех служителей, — приказал Мустафа, — отведите его в спальную комнату.
Дайте ему вдоволь подышать парами сомы, уложите в постель, и пусть проспится.
Четвертый секретарь вышел и вернулся с тремя близнецами-лакеями в зеленых ливреях.
Кричащего, рыдающего Бернарда унесли.
— Можно подумать, его убивают, — сказал Главноуправитель, когда дверь за Бернардом закрылась.
— Имей он хоть крупицу смысла, он бы понял, что наказание его является, по существу, наградой.
Его ссылают на остров.
То есть посылают туда, где он окажется в среде самых интересных мужчин и женщин на свете.
Это все те, в ком почему-либо развилось самосознание до такой степени, что они стали непригодными к жизни в нашем обществе.
Все те, кого не удовлетворяет правоверность, у кого есть свои самостоятельные взгляды.
Словом, все те, кто собой что-то представляет.
Я почти завидую вам, мистер Уотсон.
Гельмгольц рассмеялся.
— Тогда почему же вы сами не на острове? — спросил он.
— Потому что все-таки предпочел другое, — ответил Главноуправитель.
— Мне предложили выбор — либо ссылка на остров, где я смог бы продолжать свои занятия чистой наукой, либо же служба при Совете Главноуправителей с перспективой занять впоследствии пост Главноуправителя.
Я выбрал второе и простился с наукой.
Временами я жалею об этом, — продолжал он, помолчав.
— Счастье — хозяин суровый. Служить счастью, особенно счастью других, гораздо труднее, чем служить истине, если ты не сформован так, чтобы служить слепо.
— Он вздохнул, опять помолчал, затем заговорил уже бодрее.
— Но долг есть долг.
Он важней, чем собственные склонности.
Меня влечет истина. Я люблю науку.
Но истина грозна; наука опасна для общества.
Столь же опасна, сколь была благотворна.
Наука дала нам самое устойчивое равновесие во всей истории человечества.
Китай по сравнению с нами был безнадежно неустойчив; даже первобытные матриархии были не стабильней нас.
И это, повторяю, благодаря науке.
Но мы не можем позволить, чтобы наука погубила свое же благое дело.
Вот почему мы так строго ограничиваем размах научных исследований, вот почему я чуть не оказался на острове.
Мы даем науке заниматься лишь самыми насущными сиюминутными проблемами.
Всем другим изысканиям неукоснительнейше ставятся препоны.
А занятно бывает читать, — продолжил Мустафа после короткой паузы, — что писали во времена Господа нашего Форда о научном прогрессе.
Тогда, видимо, воображали, что науке можно позволить развиваться бесконечно и невзирая ни на что.
Знание считалось верховным благом, истина — высшей ценностью; все остальное — второстепенным, подчиненным.
Правда, и в те времена взгляды начинали уже меняться.
Сам Господь наш Форд сделал многое, чтобы перенести упор с истины и красоты на счастье и удобство.
Такого сдвига требовали интересы массового производства.
Всеобщее счастье способно безостановочно двигать машины; истина же и красота — не способны.
Так что, разумеется, когда властью завладевали массы, верховной ценностью становилось всегда счастье, а не истина с красотой.
Но, несмотря на все это, научные исследования по-прежнему еще не ограничивались.
Об истине и красоте продолжали толковать так, точно они оставались высшим благом.
Это длилось вплоть до Девятилетней войны.