Олдос Хаксли Во весь экран О дивный новый мир (1932)

Приостановить аудио

Дайте мне только возможность.

Прошу вас, дайте мне исправиться. 

— Из глаз его потекли слезы. 

— Ей-форду, это их вина, — зарыдал он — О, только не в Исландию.

О, пожалуйста, ваше Фордейшество, пожалуйста… — И в припадке малодушия он бросился перед Мондом на колени.

Тот пробовал поднять его, но Бернард продолжал валяться в ногах; молящие слова лились потоком.

В конце концов Главноуправителю пришлось нажатием кнопки вызвать четвертого своего секретаря.

— Позовите трех служителей, — приказал Мустафа, — отведите его в спальную комнату.

Дайте ему вдоволь подышать парами сомы, уложите в постель, и пусть проспится.

Четвертый секретарь вышел и вернулся с тремя близнецами-лакеями в зеленых ливреях.

Кричащего, рыдающего Бернарда унесли.

— Можно подумать, его убивают, — сказал Главноуправитель, когда дверь за Бернардом закрылась. 

— Имей он хоть крупицу смысла, он бы понял, что наказание его является, по существу, наградой.

Его ссылают на остров.

То есть посылают туда, где он окажется в среде самых интересных мужчин и женщин на свете.

Это все те, в ком почему-либо развилось самосознание до такой степени, что они стали непригодными к жизни в нашем обществе.

Все те, кого не удовлетворяет правоверность, у кого есть свои самостоятельные взгляды.

Словом, все те, кто собой что-то представляет.

Я почти завидую вам, мистер Уотсон.

Гельмгольц рассмеялся.

— Тогда почему же вы сами не на острове? — спросил он.

— Потому что все-таки предпочел другое, — ответил Главноуправитель. 

— Мне предложили выбор — либо ссылка на остров, где я смог бы продолжать свои занятия чистой наукой, либо же служба при Совете Главноуправителей с перспективой занять впоследствии пост Главноуправителя.

Я выбрал второе и простился с наукой.

Временами я жалею об этом, — продолжал он, помолчав. 

— Счастье — хозяин суровый. Служить счастью, особенно счастью других, гораздо труднее, чем служить истине, если ты не сформован так, чтобы служить слепо. 

— Он вздохнул, опять помолчал, затем заговорил уже бодрее. 

— Но долг есть долг.

Он важней, чем собственные склонности.

Меня влечет истина. Я люблю науку.

Но истина грозна; наука опасна для общества.

Столь же опасна, сколь была благотворна.

Наука дала нам самое устойчивое равновесие во всей истории человечества.

Китай по сравнению с нами был безнадежно неустойчив; даже первобытные матриархии были не стабильней нас.

И это, повторяю, благодаря науке.

Но мы не можем позволить, чтобы наука погубила свое же благое дело.

Вот почему мы так строго ограничиваем размах научных исследований, вот почему я чуть не оказался на острове.

Мы даем науке заниматься лишь самыми насущными сиюминутными проблемами.

Всем другим изысканиям неукоснительнейше ставятся препоны.

А занятно бывает читать, — продолжил Мустафа после короткой паузы, — что писали во времена Господа нашего Форда о научном прогрессе.

Тогда, видимо, воображали, что науке можно позволить развиваться бесконечно и невзирая ни на что.

Знание считалось верховным благом, истина — высшей ценностью; все остальное — второстепенным, подчиненным.

Правда, и в те времена взгляды начинали уже меняться.

Сам Господь наш Форд сделал многое, чтобы перенести упор с истины и красоты на счастье и удобство.

Такого сдвига требовали интересы массового производства.

Всеобщее счастье способно безостановочно двигать машины; истина же и красота — не способны.

Так что, разумеется, когда властью завладевали массы, верховной ценностью становилось всегда счастье, а не истина с красотой.

Но, несмотря на все это, научные исследования по-прежнему еще не ограничивались.

Об истине и красоте продолжали толковать так, точно они оставались высшим благом.

Это длилось вплоть до Девятилетней войны.