Врачи говорят, что предсказать пока ничего невозможно, а лечение представляется весьма затруднительным, так как больная отказывается от всякой медицинской помощи: чтобы пустить кровь, пришлось силой держать ее, и к этому же прибегнуть еще два раза, чтобы снова наложить повязку, которую она, находясь в бреду, все время старается сорвать.
Вы, как и я, привыкли считать ее слабой, робкой и кроткой, но представьте себе, что сейчас ее едва могут сдержать четыре человека, а малейшая попытка каких-либо уговоров вызывает неописуемую ярость! Я опасаюсь, что тут не просто бред, что это может оказаться настоящим умопомешательством.
Опасения мои на этот счет еще увеличились от того, что произошло позавчера.
В тот день она в сопровождении горничной прибыла в монастырь...
Так как она воспитывалась в этой обители и сохранила привычку ездить туда от времени до времени, ее приняли, как всегда, и она всем показалась спокойной и здоровой.
Часа через два она спросила, свободна ли комната, которую она занимала, будучи пансионеркой, и, получив утвердительный ответ, попросила разрешения пойти взглянуть на нее. С нею пошли настоятельница и несколько монахинь.
Тогда она и заявила, что хочет вновь поселиться в этой комнате, что ей вообще не следовало ее покидать, и добавила, что не выйдет отсюда до самой смерти – так она выразилась.
Сперва не знали, что и сказать ей, но, когда первое замешательство прошло, ей указано было, что она замужняя женщина и не может быть принята без особого разрешения.
Ни этот довод, ни множество других не возымели действия, и с этой минуты она стала упорствовать в отказе не только оставить монастырь, но и эту комнату.
Наконец, после долгой борьбы, в семь часов вечера дано было согласие на то, чтобы она провела в ней ночь.
Карету ее и слуг отослали домой, а решение, как же быть дальше, отложили до завтра.
Уверяют, что весь вечер ни в ее внешности, ни в поведении не только не замечалось ничего странного, но что она была сдержанна, рассудительна и только раза четыре или пять погружалась в такую глубокую задумчивость, из которой ее трудно было вывести, даже заговаривая с ней, и что всякий раз, прежде чем вернуться к действительности, она подносила обе руки ко лбу, словно пытаясь как можно сильнее сжать его. Одна из находившихся тут же монахинь обратилась к ней с вопросом, не болит ли у нее голова. Прежде чем ответить, она долго и пристально смотрела на спросившую и, наконец, сказала:
«Болит совсем не там!»
Через минуту она попросила, чтобы ее оставили одну и в дальнейшем не задавали ей никаких вопросов.
Все удалились, кроме горничной, которой, к счастью, пришлось ночевать в той же комнате за отсутствием иного помещения!
По словам этой девушки, госпожа ее была довольно спокойна до одиннадцати вечера. В одиннадцать она сказала, что ляжет спать, но, еще не вполне раздевшись, принялась быстро ходить взад и вперед по комнате, усиленно жестикулируя.
Жюли, которая видела все то, что происходило днем, не осмелилась ничего сказать и молча ждала около часа.
Наконец, госпожа де Турвель дважды, раз за разом, позвала ее. Та успела только подбежать, и госпожа упала ей на руки со словами:
«Я больше не могу».
Она дала уложить себя в постель, но не пожелала ничего принять и не позволила звать кого-либо на помощь.
Она велела только поставить подле себя воду и сказала, чтобы Жюли ложилась.
Та уверяет, что часов до двух утра не спала и в течение всего этого времени не слышала никаких жалоб, никаких движений.
Но около пяти утра ее разбудил голос госпожи, которая что-то громко и резко говорила.
Жюли спросила, не нужно ли ей чего-нибудь, но, не получив ответа, взяла свечу и подошла к кровати госпожи де Турвель, которая не узнала ее, но, внезапно прервав свои бессвязные речи, с горячностью вскричала:
«Пусть меня оставят одну, пусть меня оставят во мраке, я должна быть во мраке».
Вчера я и сама отметила, что она часто повторяет эту фразу.
Жюли воспользовалась этим своего рода приказанием и вышла, чтобы позвать людей, которые могли бы оказать помощь, но госпожа де Турвель отвергла ее с исступленной яростью, в которую с тех пор так часто впадает.
Все случившееся повергло монастырь в такое замешательство, что настоятельница решила послать за мной вчера в семь часов утра. Было еще темно.
Я примчалась тотчас же.
Когда обо мне доложили госпоже де Турвель, она как будто пришла в себя и сказала:
«Ах, да, пусть войдет!»
Но когда я очутилась у ее кровати, она пристально посмотрела на меня, быстро схватила мою руку и, сжав ее, сказала мне громким, мрачным голосом:
«Я умираю потому, что не поверила вам». И сразу вслед за тем, закрыв глаза рукой, принялась повторять одну и ту же фразу:
«Пусть меня оставят одну» – и т.д., пока не потеряла сознания.
Эти обращенные ко мне слова и еще некоторые, вырвавшиеся у нее в бреду, наводят меня на мысль, что эта тяжелая болезнь имеет причину еще более тяжкую. Но отнесемся с уважением к тайне нашего друга и ограничимся состраданием к ее беде.
Весь вчерашний день прошел так же бурно, в ужасающих приступах, сменявшихся полным упадком сил, напоминающим летаргию; лишь в эти минуты она сама вкушает – и дает другим – известный покой.
Я покинула изголовье ее постели лишь в десять вечера с тем, чтобы вернуться сегодня утром на весь день.
Разумеется, я не оставлю моего несчастного друга, но то, что она упорно отказывается от всяких забот о ней, от всякой помощи, вызывает просто отчаяние.
Посылаю вам ночной бюллетень, только что мною полученный, – как вы увидите, он отнюдь не утешителен.
Я позабочусь, чтобы и вам их аккуратно посылали.
Прощайте, достойный мой друг, спешу к больной.
Моя дочь, которая, к счастью, почти совсем поправилась, свидетельствует вам свое уважение.
Париж, 29 ноября 17...
Письмо 148
От кавалера Дансени к госпоже де Мертей
О, вы, любимая мною!
О ты, обожаемая!
О вы, положившая начало моему счастью!
О ты, сделавшая его полным!
Чувствительный друг, нежная любовница, почему воспоминание о печали твоей смущает очарование, которое я испытываю?