Давайте есть, давайте есть, здесь все наше, — вдруг заявил он, уже не зная, что сказать.
— Милый папа!
Он встал, подошел к дочери, взял в руки ее голову и, целуя в пробор, сказал:
— Дитя мое, если бы ты знала, сколько счастья ты можешь дать мне без труда!
Я буду жить там наверху; что тебе стоит сделать каких-нибудь два шага и зайти ко мне?
Ты обещаешь, да?
— Да, милый папа.
— Повтори.
— Да, милый папа.
— молчи, а то я дам себе волю и заставлю тебя повторить это сотню раз.
Давайте обедать.
Весь вечер прошел в ребячествах, причем папаша Горио дурачился не меньше, чем другие.
Он ложился у ног дочери и целовал их, смотрел подолгу ей в глаза, терся головой об ее платье, — словом, творил такие безрассудства, на какие способен только любовник, самый нежный, самый юный.
— Вы видите? — шепнула Дельфина Растиньяку. — Когда отец мой с нами, надо всецело принадлежать ему.
А ведь это будет иногда очень стеснять.
Эжен, в котором не один раз вспыхивала ревность, не мог осудить ее за эту мысль, содержавшую в себе зачатки черной неблагодарности.
— А когда же квартира будет окончательно готова? — спросил Эжен, оглядывая комнату.
— Значит, сегодня нам приходится расстаться!
— Да, но завтра вы обедаете у меня, — ответила Дельфина с лукавым видом.
— Завтра Итальянская опера.
— Я пойду в партер, — заявил папаша Горио.
Настала полночь.
За Дельфиной приехала карета. Студент и папаша Горио направились в «Дом Воке» и, разговаривая о Дельфине, все больше и больше восхищались ею, что превратило их беседу в своеобразный словесный поединок между двумя всесильными страстями.
Эжен не мог скрыть от себя, что отцовская любовь, чуждая всякого эгоистического интереса, затмевала его любовь своей неколебимостью и глубиной.
Для отца кумир оставался неизменно чистым и прекрасным, и обожание укреплялось не только мыслями о будущем, но и всем прошлым.
Придя домой, они застали вдову Воке сиротливо сидящей у печки лишь в обществе Сильвии и Кристофа. Старуха хозяйка напоминала Мария среди развалин Карфагена. Она поджидала двух оставшихся у нее жильцов, изливая перед Сильвией свое горе.
Как ни красноречивы жалобы на жизнь, которые лорд Байрон вложил в уста своего Тассо, но им далеко до жизненной правды, звучавшей в сетованиях вдовы Воке.
— Сильвия, значит, завтра утром придется готовить только три чашки кофе.
Каково! Дом опустел; прямо сердце разрывается на части.
Что за жизнь без нахлебников?
Ничто. Обезлюдел мой дом. В пустом доме нет жизни.
Чем я грешна перед богом, что накликала на себя все эти беды?
Запас-то фасоли и картофеля сделан на двадцать человек.
У меня в доме — и вдруг полиция!
Ведь нам придется есть одну картошку! Надо будет рассчитать Кристофа.
Спавший савояр встрепенулся и спросил: — Что прикажете?
— Бедный парень! Он вроде как сторожевой пес, — заметила Сильвия.
— Время глухое, все пристроились.
Откуда же возьмутся у меня жильцы?
Я сойду с ума.
А тут еще эта ведьма Мишоно уволокла от меня Пуаре.
Чем она ему так угодила, чем так привязала его к себе, что он бегает за ней, точно собачонка?
— Ну, еще бы! Эти старые девки знают, чем взять, — ответила Сильвия, неодобрительно покачивая головой.
— Бедного господина Вотрена обратили в каторжника… А знаешь, Сильвия, вот что хочешь со мной делай, до сих пор не могу этому поверить.
Такой весельчак, пил «глорию» на пятнадцать франков в месяц и за все платил наличными!
— Человек тароватый! — добавил Кристоф.
— Не иначе, как тут ошибка, — заключала Сильвия.
— Да нет, он сам признался, — продолжала вдова Воке.
— Скажите на милость, и все это случилось в моем доме, в квартале, где и коты-то не шныряют.
Честное слово, я прямо как во сне.