Любовь — это религия, и культ ее, наверно, обходится дороже, чем всякий другой: любовь проходит быстро, но, как уличный мальчишка, старается обозначить путь свой разрушением.
Богатство чувств — это поэзия живущих на чердаках: без такой роскоши во что там превратилась бы любовь?
Правда, бывают души, изъятые из действия парижских законов, но мы находим их вдали от суетного мира, в тех людях, что не поддались власти общепринятых воззрений, живут где-то там, у чистого источника, быстротекущего, но неиссякаемого, верны своим зеленым кущам и, радостно внимая голосу вселенной, звучащему для них во всей природе и в них самих, ждут терпеливо своего взлета, скорбя о тех, кто приковал себя к земле.
Эжен, подобно большинству молодых людей, почувствовавших вкус ко всяким почестям, стремился выступить во всеоружии на арену высшего света: он заразился его горячкой, быть может ощутил в себе достаточную силу, чтобы господствовать над ним, но еще не видел ни средств, ни цели такого честолюбия.
Когда нет чистой и святой любви, способной заполнить жизнь, жажда власти может оказаться источником прекрасных дел, — лишь стоит отрешиться от личной выгоды, поставив себе целью величие своей страны.
Но Растиньяк еще не поднялся до той вершины, откуда человеку можно обозреть и правильно определить течение жизни.
Он до сих пор не мог стряхнуть с себя очарованье свежих, сладостных понятий, облекающих как бы листвою отрочество людей, выросших в провинции.
Эжен все не решался перейти парижский Рубикон. Несмотря на жажду новых ощущений, он все еще не расставался с затаенной мыслью о той счастливой жизни, какую истый дворянин ведет в своей усадьбе.
Но все же его последние сомнения исчезли накануне, когда он очутился в собственной квартире.
Пользуясь материальными преимуществами богатства, как пользовался издавна преимуществами своего происхождения, он сбросил оболочку провинциала и потихоньку занял положение, откуда открывался ему путь к прекрасной будущности.
И вот теперь, в ожидании Дельфины, непринужденно сидя в ее красивом будуаре и чувствуя себя как дома, он показался себе таким далеким от былого Растиньяка, приехавшего год назад в Париж, что, рассматривая его каким-то внутренним, духовным взором, задал себе вопрос: «Похож ли я теперь на себя самого?»
— Баронесса в спальне, — доложила Тереза, появившись так внезапно, что он вздрогнул.
Дельфина лежала на козетке у камина, бодрая и свежая.
При виде этой женщины в волнах муслина нельзя было не сравнить ее с теми красивыми индийскими растениями, где плод бывает окружен цветочными лепестками.
— Ну, вот вы и пришли! — сказала она с чувством.
— Отгадайте, что я принес вам, — сказал Эжен, усаживаясь рядом с ней и целуя ей руку.
Прочитав приглашение, г-жа де Нусинген весело встрепенулась.
Она подняла на Эжена влажные глаза и, обвив руками ему шею, прижала его к себе в порыве тщеславной радости.
— Ведь это вам (тебе, — сказала она ему на ухо, — но в туалетной комнате Тереза; будем осторожны!), вам обязана я своим счастьем.
Да, я смело называю это счастьем. Раз это достигнуто благодаря вам, то оно больше, чем торжество самолюбия.
Никто не хотел ввести меня в светский круг.
В эту минуту вы, может быть, сочтете меня мелочной, пустой и легкомысленной парижанкой, но помните, мой друг, что я готова пожертвовать вам всем, и если жажду страстно, как никогда проникнуть в Сен-Жерменское предместье, то только потому, что там бываете и вы.
— Госпожа де Босеан как будто дает понять, что не рассчитывает видеть у себя на балу барона де Нусингена. Вам это не кажется? — спросил Эжен.
— Да, конечно, — ответила баронесса, возвращая письмо Эжену.
— Такие женщины талантливо умеют быть невежливыми.
Но я все равно поеду.
Наверно, там будет и моя сестра: я знаю, она шьет себе очаровательное платье.
Эжен, продолжала она тихо, — сестра едет на этот бал, чтобы рассеять ужасные подозрения.
Вы не знаете, какие носятся слухи?
Нусинген зашел ко мне сегодня утром рассказать, что говорили о ней в клубе не стесняясь.
Боже мой! От чего зависит честь женщины и семьи!
Я чувствовала себя обиженной, оскорбленной в лице моей бедной сестры.
По словам некоторых лиц, господин де Трай выдал векселей на сумму до ста тысяч франков, почти все векселя просрочил и вот-вот должен был попасть под суд.
Видя его безвыходное положение, сестра продала какому-то еврею свои чудесные бриллианты; вы, вероятно, видали их на ней, они перешли к ней по наследству от матери графа де Ресто.
Словом, вот уже два дня только и разговора, что об этом.
Мне теперь понятно, для чего Анастази заказала себе платье, шитое блестками: она хочет привлечь к себе внимание на бале у госпожи де Босеан, явившись во всем блеске и в этих бриллиантах. Но я не хочу уступать ей.
Она всегда старалась меня затмить и нехорошо ко мне относилась, хотя я делала для нее многое и никогда не отказывала в деньгах, когда она нуждалась в них.
Однако бросим разговор о свете, — я хочу сегодня насладиться полным счастьем.
Еще в час ночи Растиньяк находился у г-жи де Нусинген; любовно осыпая его прощальными поцелуями, сулившими немало радостей и в будущем, она промолвила с печальным видом:
— Я трусиха, я суеверна, называйте как угодно мои предчувствия, но я трепещу от страха: как бы мне не поплатиться за свое счастье ужасной катастрофой.
— Ребенок! — сказал Эжен.
— Да, сегодня ребенок не вы, а я, — ответила она смеясь.
Эжен вернулся в «Дом Воке» с твердым намерением покинуть его завтра; по дороге он отдавался тем восхитительным мечтам, какими услаждают себя молодые люди, еще храня на своих устах аромат счастья.
— Ну, как? — спросил его папаша Горио, когда Эжен проходил мимо его комнаты.
— Завтра я расскажу вам все, — ответил Растиньяк.
— Все? Правда? — воскликнул старик.
— Ложитесь спать.
Завтра начнется наша счастливая жизнь.
На следующее утро Растиньяк и Горио собрались покинуть семейный пансион и ждали только, когда удосужится прийти носильщик, как вдруг около двенадцати часов на улице Нев-Сент-Женевьев послышался стук экипажа и замолк у ворот «Дома Воке».
Из собственной кареты вышла г-жа де Нусинген и спросила, здесь ли еще ее отец. Получив от Сильвии утвердительный ответ, она проворно взбежала по лестнице.