Бумажка в тысячу франков у меня под изголовьем. Это меня как-то согревает, когда у меня под головой лежит такое, что доставит удовольствие бедняжке Нази.
Теперь она может прогнать эту дрянь, Викторину.
Где это видано, чтобы прислуга не верила своим хозяевам!
Завтра я поправлюсь.
В десять часов придет Нази.
Я не хочу, чтобы они думали, будто я болен, а то, чего доброго, не поедут на бал и станут ухаживать за мной.
Завтра Нази поцелует меня, как целует своего ребенка, и ее ласки вылечат меня.
Все равно: разве я не истратил бы тысячу франков у аптекаря? Лучше дать их моей целительнице, Нази.
Утешу хоть Нази в ее несчастье. Я этим сквитаюсь за свою вину, за то, что устроил себе пожизненный доход.
Она на дне пропасти, а я уже не в силах вытащить ее оттуда.
О, я опять займусь торговлей. Поеду в Одессу за зерном. Там пшеница в три раза дешевле, чем у нас.
Правда, ввоз зерновых в натуре запрещен, но милые люди, которые пишут законы, позабыли наложить запрет на те изделия, где все дело в пшенице.
Хе-хе!
Я додумался до этого сегодня утром.
На крахмале можно будет делать великолепные дела.
«Он помешался», — подумал Эжен, глядя на старика.
— Ну, успокойтесь, вам вредно говорить. Когда Бьяншон вернулся, Эжен сошел вниз пообедать.
Всю ночь они, сменяясь, провели у большого, — один читал медицинские книги, другой писал письма к матери и сестрам.
На следующее утро в ходе болезни обнаружились симптомы благоприятные, по мнению Бьяншона, но состояние больного требовало постоянного ухода, и только эти два студента способны были его осуществить во всех подробностях, от описания которых лучше воздержаться, чтобы не компрометировать целомудрия речи наших дней.
К изможденному телу старика ставили пиявки, за ними следовали припарки, ножные ванны и другие лечебные средства, возможные лишь благодаря самоотвержению и физической силе обоих молодых людей.
Графиня де Ресто не приехала сама, а прислала за деньгами посыльного.
— Я думал, что она сама придет. Но это ничего, а то бы она расстроилась, — говорил старик, как будто бы довольный этим обстоятельством.
В семь часов вечера Тереза принесла записку от Дельфины:
«Чем вы заняты, мой друг?
Неужели вы, едва успев полюбить, уже пренебрегаете мною?
Нет, во время наших задушевных разговоров передо мной раскрылось ваше прекрасное сердце; вы — из тех, кто понимает, какое множество оттенков таится в чувстве, и будет верен до конца.
Как вы сами сказали, слушая молитву Моисея, "для одних это все одна и та же нота, для других — вся беспредельность музыки!"
Не забудьте, сегодня вечером мы едем на бал к виконтессе де Босеан, и я вас жду.
Уже совершенно точно известно, что брачный контракт маркиза д'Ажуда подписан королем сегодня утром во дворце, а бедная виконтесса узнала об этом только в два часа.
Весь Париж кинется к ней, как ломится народ на Гревскую площадь, когда там происходит казнь.
Разве это не мерзость — идти смотреть, скроет ли женщина свое горе, сумеет ли красиво умереть?
Я бы, конечно, не поехала, если бы раньше бывала у нее: но, разумеется, больше приемов у нее не будет, и все усилия, затраченные мною, чтобы попасть к ней, пропали бы даром.
Мое положение совсем иное, чем у других. Кроме того, я еду и ради вас.
Жду.
Если через два часа вы не будете у меня, то не знаю, прощу ли вам такое вероломство».
Растиньяк взял перо и написал в ответ:
«Я жду врача, чтобы узнать, останется ли жив ваш батюшка.
Он при смерти.
Я привезу вам приговор врача, боюсь, что это будет приговор смертный.
Вы рассудите сами, можно ли вам ехать на бал.
Нежно целую».
В половине девятого явился врач: он не дал благоприятного заключения, но и не полагал, что смерть наступит скоро.
Он предупредил, что состояние больного будет то улучшаться, то ухудшаться: от этого будет зависеть и жизнь и рассудок старика.
— Лучше бы уж умер поскорее! — было последнее мнение врача.
Эжен поручил старика Горио заботам Бьяншона и поехал к г-же де Нусинген с вестями, настолько грустными, что всякое радостное чувство должно было бы исчезнуть, как это представлялось его сознанию, еще проникнутому понятиями о семейном долге.
В момент его отъезда Горио, казалось, спал, но когда Растиньяк выходил из комнаты, старик вдруг приподнялся и, сидя на постели, крикнул ему вслед: — Скажите ей: пусть все же веселится.
Молодой человек пришел к Дельфине, удрученный горем, а ее застал уже причесанной, в бальных туфельках, — оставалось надеть бальное платье. Но у последних сборов есть сходство с последними мазками живописца при окончании картины: на них уходит больше времени, чем на основное.
— Как, вы еще не одеты? — спросила она.
— Но ваш батюшка…
— Опять «мой батюшка»! — воскликнула она, не дав ему договорить.