Я уж пропустила урок.
После… Я мечтала все съездить к вам, писала вам, и вдруг такое счастье.
— Пашенька! пожалуйста, слова, которые я скажу тебе сейчас, прими как исповедь, как слова, которые я в смертный час говорю перед Богом.
Пашенька! я не святой человек, даже не простой, рядовой человек: я грешник, грязный, гадкий, заблудший, гордый грешник, хуже, не знаю, всех ли, но хуже самых худых людей.
Пашенька смотрела сначала выпучив глаза; она верила.
Потом, когда она вполне поверила, она тронула рукой его руку и, жалостно улыбаясь, сказала:
— Стива, может быть, ты преувеличиваешь?
— Нет, Пашенька.
Я блудник, я убийца, я богохульник и обманщик.
— Боже мой!
Что ж это? — проговорила Прасковья Михайловна.
— Но надо жить.
И я, который думал, что все знаю, который учил других, как жить, — я ничего не знаю и я тебя прошу научить.
— Что ты, Стива.
Ты смеешься.
За что вы всегда смеетесь надо мной?
— Ну, хорошо, я смеюсь: только скажи мне, как ты живешь и как прожила жизнь?
— Я?
Да я прожила самую гадкую, скверную жизнь, и теперь Бог наказывает меня, и поделом, и живу так дурно, так дурно…
— Как же ты вышла замуж? как жила с мужем?
— Все было дурно.
Вышла — влюбилась самым гадким манером.
Папа не желал этого.
Я ни на что не посмотрела, вышла. И замужем, вместо того чтобы помогать мужу, я мучила его ревностью, которую не могла в себе победить.
— Он пил, я слышал.
— Да, но я-то не умела успокоить его.
Упрекала его. А ведь это болезнь.
Он не мог удержаться, а я теперь вспоминаю, как я не давала ему. И у нас были ужасные сцены.
И она смотрела прекрасными, страдающими при воспоминании глазами на Касатского.
Касатский вспоминал, как ему рассказывали, что муж бил Пашеньку. И Касатский видел теперь, глядя на ее худую, высохшую шею с выдающимися жилами за ушами и пучком редких полуседых, полурусых волос, как будто видел, как это происходило.
— Потом я осталась одна с двумя детьми и без всяких средств.
— Да ведь у вас было именье.
— Это еще при Васе мы продали и все… прожили.
Надо было жить, а я ничего не умела — как все мы, барышни.
Но я особенно плоха, беспомощна была.
Так проживали последнее, я учила детей — сама немножко подучилась.
А тут Митя заболел уже в четвертом классе, и Бог взял его.
Манечка полюбила Ваню — зятя.
И что ж, он хороший, но только несчастный.
Он больной.
— Мамаша, — перебила ее речь дочь. — Возьмите Мишу, не могу я разорваться.
Прасковья Михайловна вздрогнула, встала и, быстро ступая в своих стоптанных башмаках, вышла в дверь и тотчас же вернулась с двухлетним мальчиком на руках, который валился назад и схватился ручонками за ее косынку.
— Да, так на чем я остановилась?
Ну вот, было у него место тут хорошее — и начальник, такой милый, но Ваня не мог и вышел в отставку.
— Чем же он болен?
— Неврастенией, это ужасная болезнь.
Мы советовались, но надо было ехать, но средств нет.
Но я все надеюсь, что так пройдет.
Особенно болей у него нет, но…
— Лукерья! — послышался его голос, сердитый и слабый.