Ведь они их убьют.
— Если уже не убили.
— Как можешь ты быть таким бесчувственным!
Если остался хоть один шанс их спасти, твой долг — попытаться.
— Мой долг — действовать трезво.
Я не собираюсь рисковать своей жизнью и жизнью моих полицейских ради туземки и ее полукровок.
Ты что, за дурака меня принимаешь?
— Но ведь скажут, что ты струсил.
— Кто скажет?
— Все в колонии.
Он презрительно улыбнулся:
— Знала бы ты, как мне плевать на мнение всех здесь в колонии.
Она пристально на него посмотрела.
Уже восемь лет они были женаты, и Энн научилась читать любое выражение его лица, любую его мысль.
Она глядела в его голубые глаза, как в открытые окна.
Внезапно она побледнела, выпустила его руку и отвернулась.
Не проронив больше ни слова, она вернулась на веранду.
На ее некрасивой мордашке был написан ужас.
Олбен вернулся в контору, составил краткий отчет о случившемся — только факты, ничего больше, — и через несколько минут катер уже тарахтел вниз по реке.
Два следующих дня тянулись бесконечно.
Спасшиеся бегством с плантации туземцы рассказали, что там творится.
Однако из их взволнованных, бессвязных рассказов было невозможно получить точное представление о том, что произошло на самом деле.
Было пролито немало крови.
Старший надсмотрщик был убит.
Рассказывали дикие истории о насилии и жестокости.
Однако о сожительнице Принна и его двух детях Энн не удалось узнать ничего.
Ее бросало в дрожь при мысли о том, какая судьба могла их постигнуть.
Олбен сколотил отряд, собрав столько туземцев, сколько мог.
Они были вооружены копьями и мечами.
Он реквизировал лодки.
Положение было серьезное, но Олбен сохранял хладнокровие.
Он был убежден, что сделал все возможное и теперь ему не остается ничего другого, как поддерживать заведенный порядок.
Он выполнял свои обычные обязанности.
Он играл на пианино.
По утрам выезжал с Энн на прогулку.
Казалось, он позабыл, что впервые за их совместную жизнь между ними возникла серьезная размолвка.
Он считал само собой разумеющимся, что Энн признала мудрость его решения.
Он, как и прежде, был ласковым и веселым, разговаривал шутливым тоном; если же говорил о бунтовщиках, то с мрачной иронией. Когда настанет время расплачиваться, многие из них горько пожалеют, что родились на свет.
— А что с ними будет? — спросила Энн.
— Повесят.
— Он брезгливо пожал плечами.
— Ненавижу присутствовать при казнях, от них меня тошнит.
Он очень сочувствовал Окли — того уложили в постель, и Энн ухаживала за ним.
Возможно, Олбен жалел, что в ту отчаянную минуту говорил с ним оскорбительным тоном, и изо всех сил старался загладить это любезностью.
На третий день, когда после ленча они пили кофе, тонкий слух Олбена расслышал рокот приближающегося катера.
В тот же миг на веранду взбежал полицейский с сообщением, что виден катер британской администрации.
— Наконец-то! — воскликнул Олбен.
Он выскочил из дома.
Энн приподняла жалюзи и посмотрела на реку.
Рокот мотора раздавался совсем близко, а через несколько секунд из-за поворота появился и сам катер.