Тучи сгущались в течение тысячи пятисот лет. Прошло пятнадцать веков, и они, наконец, разразились грозой.
Вы предъявляете иск к удару грома.
Епископ, быть может, сам себе в этом не признаваясь, почувствовал легкое смущение.
Однако он не показал виду и ответил:
- Судья выступает от имени правосудия, священник выступает от имени сострадания, которое является тем же правосудием, но только более высоким.
Удару грома не подобает ошибаться.
В упор глядя на члена Конвента, он добавил:
- А Людовик Семнадцатый?
Член Конвента протянул руку и схватил епископа за плечо.
- Людовик Семнадцатый! Послушайте!
Кого вы оплакиваете? Невинное дитя? Если так, я плачу вместе с вами.
Королевское дитя?
В таком случае дайте мне подумать.
В моих глазах брат Картуша, невинное дитя, которое повесили на Гревской площади и которое висело там, охваченное веревкой под мышками, до тех пор, пока не наступила смерть, дитя, чье единственное преступление состояло в том, что он был братом Картуша, не менее достоин сожаления, нежели внук Людовика Пятнадцатого - другое невинное дитя, заточенное в Тампль единственно по той причине, что он был внуком Людовика Пятнадцатого.
- Сударь, - прервал его епископ, - мне не нравится сопоставление этих имен.
- Картуша?
Людовика Пятнадцатого?
За которого из них вы желаете вступиться?
Воцарилось молчание.
Епископ почти жалел о том, что пришел, и в то же время он смутно ощутил, как что-то поколебалось в его душе.
- Ах, господин священнослужитель, - продолжал член Конвента, - вы не любите грубой правды!
А ведь Христос любил ее.
Он брал плеть и выгонял торговцев из храма.
Его карающий бич был отличным вещателем суровых истин.
Когда он вскричал Sinite parvu-los*, то не делал различия между детьми.
Он не постеснялся бы поставить рядом наследника Вараввы и наследника Ирода.
Невинность, сударь, сама по себе есть венец.
Невинность не нуждается в том, чтобы быть "высочеством".
В рубище она столь же царственна, как и в геральдических лилиях. *Пустите детей (лат.).
- Это правда, - тихо проговорил епископ.
- Я настаиваю на своей мысли, - продолжал член Конвента.
- Вы назвали имя Людовика Семнадцатого.
Давайте же условимся.
Скажите, кого мы будем оплакивать: всех невинных, всех страдающих, всех детей - и тех, которые внизу, и тех, которые наверху?
Если так, я согласен.
Но в таком случае, повторяю, надо вернуться к временам, предшествующим девяносто третьему году, и начать лить наши слезы не о Людовике Семнадцатом, а о людях, погибших задолго до него.
Я буду оплакивать вместе с вами королевских детей, если вы будете вместе со мной оплакивать малышей из народа.
- Я оплакиваю всех, - сказал епископ.
- В равной мере! - вскричал Ж.- Но если чаши весов будут колебаться, пусть перетянет чаша страданий народа.
Народ страдает дольше.
Снова наступило молчание.
Его нарушил член Конвента.
Он приподнялся на локте и, слегка ущемив щеку между указательным и большим пальцем, машинальный жест, присущий человеку, когда он вопрошает и когда он судит, вперил в епископа взгляд, исполненный необычайной, предсмертной силы. Он заговорил.
Это было похоже на взрыв.
- Да, сударь, народ страдает давно...
Но постойте, все это не то. Зачем вы пришли расспрашивать меня и говорить о Людовике Семнадцатом?
Я вас не знаю.
С тех пор как я поселился в этих краях, я живу один, не делая ни шагу за пределы этой ограды, не видя никого, кроме этого мальчугана, который мне помогает.
Правда, ваше имя смутно доходило до меня, и, должен сознаться, о вас отзывались не слишком плохо, но это еще ничего не значит. У ловких людей так много способов обойти народ - этого славного простака.
Между прочим, я почему-то не слышал стука колес вашей кареты. Очевидно, вы оставили ее там, за рощей, у поворота дороги.