Но зато я хорошо знаю, что все эти люди были негодяи!
Голодранцы, убийцы, каторжники, воры!
Все, говорят тебе!
Все без исключения!
Все!
Запомни, Мариус!
А ты такой же барон, как моя туфля!
Робеспьеру служили одни грабители!
Бу -о -на -парту одни разбойники!
Одни изменники, только и знавшие, что изменять, изменять, изменять! Законному своему королю!
Одни трусы, бежавшие от пруссаков и англичан под Ватерлоо!
Вот это мне известно.
А ежели почтенный ваш родитель, чего я до сих пор не знал, -принадлежит к их числу...
Ну что ж, очень жаль, тем хуже для него!
Теперь наступила очередь Маркуса играть роль угля, а Жильнормана - мехов.
Мариус весь дрожал; он не знал, что делать, голова его пылала.
Он испытывал то же, что должен был бы испытывать священник, на глазах которого выкидывают его облатки, или факир, на глазах у которого прохожий плюет на его идола.
Может ли он допустить, чтобы такие слова безнаказанно произносились при нем?
Но как тут быть?
В его присутствии над отцом надругались, топтали его ногами. И кто?
Дед.
Как отомстить за одного, не обидев другого?
Нельзя оскорбить деда, но нельзя оставить неотомщенным отца.
С одной стороны - священная могила, с другой седины.
Под влиянием этих мыслей, вихрем кружившихся в его голове, он был как хмельной и не знал, на что решиться. Потом поднял глаза, пристально взглянул на деда и закричал громовым голосом:
- Долой Бурбонов! И этого жирного борова Людовика Восемнадцатого!
Людовика XVIII уже четыре года не было в живых, но Мариусу это было совершенно безразлично.
Старик из багрового сразу стал белее собственных волос.
Он повернулся к стоявшему на камине бюсту герцога Беррийского и с какой-то необычайной торжественностью отвесил ему низкий поклон.
Затем, медленно и молча, дважды прошелся от камина к окну и от окна к камину, тяжело, словно каменное изваяние, ступая по трещавшему под его ногами паркету.
Проходя во второй раз, он нагнулся к дочери, которая присутствовала при столкновении, держась оробевшей старой овцой, сказал, улыбаясь, почти спокойно:
- Барон, каковым является милостивый государь, и буржуа, каковым являюсь я, не могут оставаться под одной кровлей.
И вдруг, выпрямившись, бледный, дрожащий от ярости, страшный, с надувшимися на лбу жилами, он простер в сторону Мариуса руку и крикнул:
- Вон!
Мариус покинул дом деда.
На другой день Жильнорман сказал дочери:
- Посылайте каждые полгода шестьдесят пистолей этому кровопийце и при мне никогда о нем не упоминайте.
Сохранив огромный запас неизлитого гнева, не зная, куда его девать, он продолжал в течение трех с лишним месяцев обращаться к дочери на "вы".
Мариус удалился, кипя негодованием.
Одно заслуживающее упоминания обстоятельство еще усилило его раздражение.
Семейные драмы сплошь и рядом осложняются мелочами.
И хотя вины от этого не прибавляется, обида возрастает.
Торопясь, по приказанию деда, отнести "хлам" Мариуса в его комнату. Николетта, должно быть, обронила на темной лестнице в мансарду медальон из черной шагреневой кожи с запиской полковника.
Ни записка, ни медальон так и не нашлись.
Мариус был уверен, что "господин Жильнорман" - с этого дня он иначе не называл его -бросил в огонь "завещание отца".
Он знал наизусть немногие строки, написанные полковником, -в сущности, ничто не было потеряно.
Но самая бумага, почерк являлись для него реликвией, все это составляло частицу его души.
Что с ними сделали?
Мариус ушел, не сказав, куда он идет, да и не зная, куда пойдет. При нем было тридцать франков, часы и дорожный мешок с кое-какими пожитками.
Он сел в наемный кабриолет, взяв его почасно, и отправился в Латинский квартал.