Он был очень добрый человек…
Джемма уловила легкую дрожь в его голосе и подняла глаза.
Солдат вытирал слезы грязным рукавом.
– Мы не могли не стрелять, – продолжал он полушепотом. – Мы люди подневольные.
Дали промах… а он стал смеяться над нами. Назвал нас новобранцами… Пришлось стрелять второй раз. Он был очень добрый человек…
Наступило долгое молчание.
Потом солдат выпрямился, неловко отдал честь и вышел…
Несколько минут Джемма стояла неподвижно, держа в руке листок. Потом села у открытого окна.
Письмо, написанное очень убористо, карандашом, нелегко было прочитать.
Но первые два слова, английские, сразу бросились ей в глаза:
Дорогая Джим!
Строки вдруг расплылись у нее перед глазами, подернулись туманом.
Она потеряла его. Опять потеряла!
Детское прозвище заставило Джемму заново почувствовать эту утрату, и она уронила руки в бессильном отчаянии, словно земля, лежавшая на нем, всей тяжестью навалилась ей на грудь.
Потом снова взяла листок и стала читать:
Завтра на рассвете меня расстреляют.
Я обещал сказать вам все, и если уж исполнять это обещание, то откладывать больше нельзя.
Впрочем, стоит ли пускаться в длинные объяснения?
Мы всегда понимали друг друга без лишних слов. Даже когда были детьми.
Итак, моя дорогая, вы видите, что незачем вам было терзать свое сердце из-за той старой истории с пощечиной.
Мне было тяжело перенести это. Но потом я получил немало других таких же пощечин и стерпел их. Кое за что даже отплатил. И сейчас, я как рыбка в нашей детской книжке (забыл ее название), «жив и бью хвостом» – правда, в последний раз… А завтра утром finita la commedia [106].
Для вас и для меня это значит: цирковое представление окончилось.
Воздадим благодарность богам хотя бы за эту милость.
Она невелика, но все же это милость. Мы должны быть признательны и за нее.
А что касается завтрашнего утра, то мне хочется, чтобы и вы, и Мартини знали, что я совершенно счастлив и спокоен и что мне нечего больше просить у судьбы.
Передайте это Мартини как мое прощальное слово. Он славный малый, хороший товарищ… Он поймет.
Я знаю, что, возвращаясь к тайным пыткам и казням, эти люди только помогают нам, а себе готовят незавидную участь. Я знаю, что, если вы, живые, будете держаться вместе и разить врагов, вам предстоит увидеть великие события.
А я выйду завтра во двор с радостным сердцем, как школьник, который спешит домой на каникулы.
Свою долю работы я выполнил, а смертный приговор – лишь свидетельство того, что она была выполнена добросовестно.
Меня убивают потому, что я внушаю им страх. А чего же еще может желать человек?
Впрочем, я-то желаю еще кое-чего.
Тот, кто идет умирать, имеет право на прихоть. Моя прихоть состоит в том, чтобы объяснить вам, почему я был так груб с вами и не мог забыть старые счеты.
Вы, впрочем; и сами все понимаете, и я напоминаю об этом только потому, что мне приятно написать эти слова.
Я любил вас, Джемма, когда вы были еще нескладной маленькой девочкой и ходили в простеньком платьице с воротничком и заплетали косичку. Я и теперь люблю вас.
Помните, я поцеловал вашу руку, и вы так жалобно просили меня «никогда больше этого не делать»?
Я знаю, это было нехорошо с моей стороны, но вы должны простить меня. А теперь я целую бумагу, на которой написано ваше имя.
Выходит, что я поцеловал вас дважды и оба раза без вашего согласия.
Вот и все.
Прощайте, моя дорогая!
Подписи не было. Вместо нее Джемма увидела стишок, который они учили вместе еще детьми:
Счастливой мошкою Летаю. Живу ли я Иль умираю.
Полчаса спустя в комнату вошел Мартини. Много лет он скрывал свое чувство к Джемме, но сейчас, увидев ее горе, не выдержал и, уронив листок, который был у него в руках, обнял ее:
– Джемма!
Что такое? Ради бога!
Ведь вы никогда не плачете!
Джемма!
Джемма! Дорогая, любимая моя!
– Ничего, Чезаре. Я расскажу потом… Сейчас не могу.
Она торопливо сунула в карман залитое слезами письмо, отошла к окну и выглянула на улицу, пряча от Мартини лицо.
Он замолчал, закусив губы.