– В чем же вы виноваты?
– В том, что он меня так невзлюбил.
Когда мы встретились с ним в первый раз на вечере у Грассини, я сказала ему грубость.
– Вы сказали грубость?
Не верю, мадонна!
– Конечно, это вышло нечаянно, и я сама была очень огорчена.
Я сказала, что нехорошо смеяться над калеками, а он услышал в этом намек на себя.
Мне и в голову не приходило считать его калекой: он вовсе не так уж изуродован.
– Разумеется.
Только одно плечо выше другого да левая рука порядком искалечена, но он не горбун и не кривоногий.
Немного прихрамывает, но об этом и говорить не стоит.
– Я помню, как он тогда вздрогнул и побледнел.
С моей стороны это была, конечно, ужасная бестактность, но все-таки странно, что он так чувствителен.
Вероятно, ему часто приходилось страдать от подобных насмешек.
– Гораздо легче себе представить, как он сам насмехается над другими.
При всем изяществе своих манер он по натуре человек грубый, и это противно.
– Вы несправедливы, Чезаре.
Мне Риварес тоже не нравится, но зачем же преувеличивать его недостатки?
Правда, у него аффектированная и раздражающая манера держаться – виной этому, очевидно, избалованность. Правда и то, что вечное острословие страшно утомительно. Но я не думаю, чтобы он делал все это с какой-нибудь дурной целью.
– Какая у него может быть цель, я не знаю, но в человеке, который вечно все высмеивает, есть что-то нечистоплотное.
Противно было слушать, как на одном собрании у Фабрицци он глумился над последними реформами в Риме[57]. Ему, должно быть, во всем хочется найти какой-то гадкий мотив.
Джемма вздохнула.
– В этом пункте я, пожалуй, скорее соглашусь с ним, чем с вами, – сказала она. – Вы все легко предаетесь радужным надеждам, вы склонны думать, что, если папский престол займет добродушный господин средних лет, все остальное приложится: он откроет двери тюрем, раздаст свои благословения направо и налево – и через каких-нибудь три месяца наступит золотой век.
Вы будто не понимаете, что папа при всем своем желании не сможет водворить на земле справедливость.
Дело здесь не в поступках того или другого человека, а в неверном принципе.
– Какой же это неверный принцип?
Светская власть папы?
– Почему?
Это частность.
Дурно то, что одному человеку дается право казнить и миловать.
На такой ложной основе нельзя строить отношения между людьми.
Мартини умоляюще воздел руки.
– Пощадите, мадонна! – сказал он смеясь. – Эти парадоксы мне не по силам.
Бьюсь об заклад, что в семнадцатом веке ваши предки были левеллеры[58]!
Кроме того, я пришел не спорить, а показать вам вот эту рукопись.
Мартини вынул из кармана несколько листков бумаги.
– Новый памфлет?
– Еще одна нелепица, которую этот Риварес представил ко вчерашнему заседанию комитета.
Чувствую я, что скоро у нас с ним дойдет до драки.
– Да в чем же дело?
Право, Чезаре, вы предубеждены против него.
Риварес, может быть, неприятный человек, но он не дурак.
– Я не отрицаю, что памфлет написан неглупо, но прочтите лучше сами.
В памфлете высмеивались бурные восторги, которые все еще вызывал в Италии новый папа.
Написан он был язвительно и злобно, как все, что выходило из-под пера Овода; но как ни раздражал Джемму его стиль, в глубине души она не могла не признать справедливости такой критики.
– Я вполне согласна с вами, что это злопыхательство отвратительно, – сказала она, положив рукопись на стол. – Но ведь это все правда – вот что хуже всего!
– Джемма!
– Да, это так.
Называйте этого человека скользким угрем, но правда на его стороне.
Бесполезно убеждать себя, что памфлет не попадает в цель. Попадает!