– Бог помогает младенцам распознавать хороших людей, – сказала она. – Аннет боится чужих, а сейчас, смотрите, она совсем не дичится его преподобия.
Вот чудо!
Аннет, стань скорее на колени и попроси благословения у доброго господина. Это принесет тебе счастье…
– Я и не подозревал, padre, что вы умеете играть с детьми, – сказал Артур час спустя, когда они проходили по залитому солнцем пастбищу. – Ребенок просто не отрывал от вас глаз.
Знаете, я…
– Что?
– Я только хотел сказать… как жаль, что церковь запрещает священникам жениться.
Я не совсем понимаю почему.
Ведь воспитание детей – такое серьезное дело! Как важно, чтобы с самого рождения они были в хороших руках. Мне кажется, чем выше призвание человека, чем чище его жизнь, тем больше он пригоден в роли отца.
Padre, я уверен, что, если бы не ваш обет… если б вы женились, ваши дети были бы…
– Замолчи!
Это слово, произнесенное торопливым шепотом, казалось, углубило наступившее потом молчание.
– Padre, – снова начал Артур, огорченный мрачным видом Монтанелли, – разве в этом есть что-нибудь дурное?
Может быть, я ошибаюсь, но я говорю то, что думаю.
– Ты не совсем ясно отдаешь себе отчет в значении своих слов, – мягко ответил Монтанелли. – Пройдет несколько лет, и ты поймешь многое.
А сейчас давай поговорим о чем-нибудь другом.
Это было первым нарушением того полного согласия, которое установилось между ними за время каникул.
Из Шамони Монтанелли и Артур поднялись на Тэт-Наур и в Мартиньи остановились на отдых, так как дни стояли удушливо жаркие.
После обеда они перешли на защищенную от солнца террасу отеля, с которой открывался чудесный вид.
Артур принес ботанизирку и начал с Монтанелли серьезную беседу о ботанике. Они говорили по-итальянски.
На террасе сидели двое художников-англичан. Один делал набросок с натуры, другой лениво болтал.
Ему не приходило в голову, что иностранцы могут понимать по-английски.
– Брось свою пачкотню, Вилли, – сказал он. – Нарисуй лучше вот этого восхитительного итальянского юношу, восторгающегося папоротниками.
Ты посмотри, какие у него брови!
Замени лупу в его руках распятием, надень на него римскую тогу вместо коротких штанов и куртки – и перед тобой законченный тип христианина первых веков.
– Какой там христианин!
Я сидел возле него за обедом. Он восторгался жареной курицей не меньше, чем этой травой.
Что и говорить, юноша очень мил, у него такой чудесный оливковый цвет лица. Но его отец гораздо живописнее.
– Его-кто?
– Его отец, что сидит прямо перед тобой.
Неужели ты не заинтересовался им?
Какое у него прекрасное лицо!
– Эх ты, безмозглый методист[14]!
Не признал католического священника!
– Священника?
А ведь верно!
Черт возьми! Я и забыл: обет целомудрия и все такое прочее… Что ж, раз так, будем снисходительны и предположим, что этот юноша – его племянник.
– Вот ослы! – прошептал Артур, подняв на Монтанелли смеющиеся глаза. – Тем не менее с их стороны очень любезно находить во мне сходство с вами.
Мне бы хотелось и в самом деле быть вашим племянником… Padre, что с вами?
Как вы побледнели!
Монтанелли встал и приложил руку ко лбу.
– У меня закружилась голова, – произнес он глухим, слабым голосом. – Должно быть, я сегодня слишком долго был на солнце.
Пойду прилягу, carino. Это от жары.
* * *
Проведя две недели у Люцернского озера, Артур и Монтанелли возвращались в Италию через Сен-Готардский перевал.
Погода благоприятствовала им, и они совершили не одну интересную экскурсию, но та радость, которая сопутствовала каждому их шагу в первые дни, исчезла.
Монтанелли преследовала тревожная мысль о необходимости серьезно поговорить с Артуром, что, казалось, легче всего было сделать во время каникул.
В долине Арвы он намеренно избегал касаться той темы, которую они обсуждали в саду, под магнолией. Было бы жестоко, думал Монтанелли, омрачать таким тяжелым разговором первые радости, которые дает Артуру альпийская природа.
Но с того дня в Мартиньи он повторял себе каждое утро:
«Сегодня я поговорю с ним», и каждый вечер: