Этель Лилиан Войнич Во весь экран Овод (1897)

Приостановить аудио

– Бог помогает младенцам распознавать хороших людей, – сказала она. – Аннет боится чужих, а сейчас, смотрите, она совсем не дичится его преподобия.

Вот чудо!

Аннет, стань скорее на колени и попроси благословения у доброго господина. Это принесет тебе счастье…

– Я и не подозревал, padre, что вы умеете играть с детьми, – сказал Артур час спустя, когда они проходили по залитому солнцем пастбищу. – Ребенок просто не отрывал от вас глаз.

Знаете, я…

– Что?

– Я только хотел сказать… как жаль, что церковь запрещает священникам жениться.

Я не совсем понимаю почему.

Ведь воспитание детей – такое серьезное дело! Как важно, чтобы с самого рождения они были в хороших руках. Мне кажется, чем выше призвание человека, чем чище его жизнь, тем больше он пригоден в роли отца.

Padre, я уверен, что, если бы не ваш обет… если б вы женились, ваши дети были бы…

– Замолчи!

Это слово, произнесенное торопливым шепотом, казалось, углубило наступившее потом молчание.

– Padre, – снова начал Артур, огорченный мрачным видом Монтанелли, – разве в этом есть что-нибудь дурное?

Может быть, я ошибаюсь, но я говорю то, что думаю.

– Ты не совсем ясно отдаешь себе отчет в значении своих слов, – мягко ответил Монтанелли. – Пройдет несколько лет, и ты поймешь многое.

А сейчас давай поговорим о чем-нибудь другом.

Это было первым нарушением того полного согласия, которое установилось между ними за время каникул.

Из Шамони Монтанелли и Артур поднялись на Тэт-Наур и в Мартиньи остановились на отдых, так как дни стояли удушливо жаркие.

После обеда они перешли на защищенную от солнца террасу отеля, с которой открывался чудесный вид.

Артур принес ботанизирку и начал с Монтанелли серьезную беседу о ботанике. Они говорили по-итальянски.

На террасе сидели двое художников-англичан. Один делал набросок с натуры, другой лениво болтал.

Ему не приходило в голову, что иностранцы могут понимать по-английски.

– Брось свою пачкотню, Вилли, – сказал он. – Нарисуй лучше вот этого восхитительного итальянского юношу, восторгающегося папоротниками.

Ты посмотри, какие у него брови!

Замени лупу в его руках распятием, надень на него римскую тогу вместо коротких штанов и куртки – и перед тобой законченный тип христианина первых веков.

– Какой там христианин!

Я сидел возле него за обедом. Он восторгался жареной курицей не меньше, чем этой травой.

Что и говорить, юноша очень мил, у него такой чудесный оливковый цвет лица. Но его отец гораздо живописнее.

– Его-кто?

– Его отец, что сидит прямо перед тобой.

Неужели ты не заинтересовался им?

Какое у него прекрасное лицо!

– Эх ты, безмозглый методист[14]!

Не признал католического священника!

– Священника?

А ведь верно!

Черт возьми! Я и забыл: обет целомудрия и все такое прочее… Что ж, раз так, будем снисходительны и предположим, что этот юноша – его племянник.

– Вот ослы! – прошептал Артур, подняв на Монтанелли смеющиеся глаза. – Тем не менее с их стороны очень любезно находить во мне сходство с вами.

Мне бы хотелось и в самом деле быть вашим племянником… Padre, что с вами?

Как вы побледнели!

Монтанелли встал и приложил руку ко лбу.

– У меня закружилась голова, – произнес он глухим, слабым голосом. – Должно быть, я сегодня слишком долго был на солнце.

Пойду прилягу, carino. Это от жары.

* * *

Проведя две недели у Люцернского озера, Артур и Монтанелли возвращались в Италию через Сен-Готардский перевал.

Погода благоприятствовала им, и они совершили не одну интересную экскурсию, но та радость, которая сопутствовала каждому их шагу в первые дни, исчезла.

Монтанелли преследовала тревожная мысль о необходимости серьезно поговорить с Артуром, что, казалось, легче всего было сделать во время каникул.

В долине Арвы он намеренно избегал касаться той темы, которую они обсуждали в саду, под магнолией. Было бы жестоко, думал Монтанелли, омрачать таким тяжелым разговором первые радости, которые дает Артуру альпийская природа.

Но с того дня в Мартиньи он повторял себе каждое утро:

«Сегодня я поговорю с ним», и каждый вечер: