* * *
– Вы паломник, отец мой?
Овод, сидевший на ступеньках епископского дворца, поднял седую всклокоченную голову и хриплым, дрожащим голосом, коверкая слова, произнес условный ответ.
Доминикино спустил с плеча кожаный ремень и поставил на ступеньку свою корзину с четками и крестами.
Никто в толпе крестьян и богомольцев, наполнявших рыночную площадь, не обращал на них внимания, но осторожности ради они начали между собой отрывочный разговор. Доминикино говорил на местном диалекте, а Овод – на ломаном итальянском с примесью испанских слов.
– Его преосвященство!
Его преосвященство идет! – закричали стоявшие у подъезда дворца. – Посторонитесь!
Дорогу его преосвященству!
Овод и Доминикино встали.
– Вот, отец, возьмите, – сказал Доминикино, положив в руку Овода небольшой, завернутый в бумагу образок, – и помолитесь за меня, когда будете в Риме.
Овод сунул образок за пазуху и, обернувшись, посмотрел на кардинала, который в лиловой сутане и пунцовой шапочке стоял на верхней ступени и благословлял народ.
Монтанелли медленно спустился с лестницы, и богомольцы обступили его тесной толпой, стараясь поцеловать ему руку.
Многие становились на колени и прижимали к губам край его сутаны.
– Мир вам, дети мои!
Услышав этот ясный серебристый голос, Овод так низко наклонил голову, что седые космы упали ему на лицо. Доминикино увидел, как посох паломника задрожал в его руке, и с восторгом подумал:
«Вот комедиант!»
Женщина, стоявшая поблизости, нагнулась и подняла со ступенек своего ребенка.
– Пойдем, Чекко, – сказала она, – его преосвященство благословит тебя, как Христос благословлял детей.
Овод сделал шаг вперед и остановился.
Как тяжело!
Все эти чужие люди – паломники, горцы – могут подходить к нему и говорить с ним… Он коснется рукой детей… Может быть, назовет этого крестьянского мальчика carino, как называл когда-то…
Овод снова опустился на ступеньки и отвернулся, чтобы не видеть всего этого.
Если бы можно было забиться куда-нибудь в угол, заткнуть уши и ничего не слышать!
Это свыше человеческих сил… быть так близко, так близко от него, что только протяни руку – и дотронешься ею до любимой руки…
– Не зайдете ли вы погреться, друг мой? – проговорил мягкий голос. – Вы, должно быть, продрогли.
Сердце Овода перестало биться.
С минуту он ничего не чувствовал, кроме тяжкого гула крови, которая, казалось, разорвет ему сейчас грудь; потом она отхлынула и щекочущей горячей волной разлилась по всему телу.
Он поднял голову, и при виде его лица глубокий взгляд человека, стоявшего над ним, стал еще глубже, еще добрее.
– Отойдите немного, друзья, – сказал Монтанелли, обращаясь к толпе, – я хочу поговорить с ним.
Паломники медленно отступили, перешептываясь друг с другом, и Овод, сидевший неподвижно, сжав губы и опустив глаза, почувствовал легкое прикосновение руки Монтанелли.
– У вас большое горе?
Не могу ли я чем-нибудь помочь вам?
Овод молча покачал головой.
– Вы паломник?
– Я несчастный грешник.
Случайное совпадение вопроса Монтанелли с паролем оказалось спасительной соломинкой, за которую Овод ухватился в отчаянии. Он ответил машинально.
Мягкое прикосновение руки кардинала жгло ему плечо, и дрожь охватила его тело.
Кардинал еще ниже наклонился над ним.
– Быть может, вы хотите поговорить со мной с глазу на глаз?
Если я могу чем-нибудь помочь вам…
Овод впервые взглянул прямо в глаза Монтанелли. Самообладание возвращалось к нему.
– Нет, – сказал он, – мне теперь нельзя помочь.
Из толпы выступил полицейский.
– Простите, ваше преосвященство.
Старик не в своем уме.
Он безобидный, и бумаги у него в порядке, поэтому мы не трогаем его.
Он был на каторге за тяжкое преступление, а теперь искупает свою вину покаянием.
– За тяжкое преступление, – повторил Овод, медленно качая головой.
– Спасибо, капитан.
Будьте добры, отойдите немного подальше… Друг мой, тому, кто искренне раскаялся, всегда можно помочь.