За обедом он опять удостоил побеседовать с принцессой, – словом, «четверги» г-жи Сансеверина произвели во дворце домашнюю революцию, о которой трубили по всей Парме. Раверси была потрясена, а герцогиня радовалась вдвойне: она оказалась полезной своему возлюбленному и убедилась, что он влюблен в нее еще больше, чем прежде.
– И все это из-за одной неосторожной мысли, которая пришла мне в голову, – говорила она графу. – Разумеется, в Риме или в Неаполе я была бы более свободна, но разве я там найду такую занимательную игру?
Нет, конечно, нет! А к тому же вы, дорогой граф, даете мне счастье.
7
Мелочи придворных интриг, подобные тем, о которых мы рассказали, занимают большое место и в истерии четырех последующих лет.
Каждую весну в Парму приезжала маркиза дель Донго с обеими дочерьми и гостила два месяца во дворце Сансеверина и в поместье Сакка на берегу По; во время этих встреч было немало отрадных минут и много говорилось о Фабрицио; но за все эти годы граф ни разу не позволил ему побывать в Парме.
Герцогине и министру, конечно, приходилось иногда заглаживать опрометчивые выходки Фабрицио, но в общем он вел себя довольно благоразумно, следовал полученным указаниям и действительно производил впечатление молодого вельможи, изучающего богословие, но не собирающегося стать образцом добродетелей.
В Неаполе он страстно увлекся изучением античной древности и занялся раскопками, – это увлечение почти вытеснило у него страсть к лошадям.
Он даже продал своих английских скакунов, чтобы продолжить раскопки в Мизене, где нашел бюст Тиберия, изображавший императора еще молодым; эта находка, занявшая одно из первых мест среди памятников античности, доставила ему, пожалуй, самое большое удовольствие из всех, какие выпали на его долю в Неаполе.
Душа у него была слишком возвышенная, для того чтобы он стремился подражать своим сверстникам, например придавать сколько-нибудь важное значение любовным интригам.
Разумеется, у него не было недостатка в любовницах, но все они не играли никакой роли в его жизни, и, невзирая на молодость, он, можно сказать, совсем не знал любви; но из-за этого его любили еще сильнее.
Ничто не мешало ему действовать с величайшим хладнокровием, – для него все молодые и-красивые женщины были равны, и каждый роман имел перед прежним лишь преимущество привлекательной новизны.
В последний год его пребывания в Неаполе одна из самых прославленных в городе красавиц совершила ради него немало безумств; сначала это его забавляло, а потом страшно наскучило, я он рад был уехать из этого города, главным образом потому, что избавлялся тем самым от назойливого внимания очаровательной герцогини д'А***.
В 1821 году он прилично выдержал экзамены; его «наставник», то есть руководитель занятий, получил крест и подарок, и Фабрицио уехал, горя нетерпением увидеть, наконец, Парму, о которой так много думал.
Теперь он именовался «монсиньор» и ехал в карете, запряженной четверкой лошадей; однако на последней станции он приказал заложить только пару, а прибыв в город, велел остановиться перед церковью Сан-Джованни, – там находилась пышная гробница архиепископа Асканьо дель Донго, его прадеда и автора латинской «Родословной».
Он помолился у гробницы и пешком отправился во дворец герцогини, которая ждала его только через несколько дней.
У нее в гостиной было много народу, но вскоре их оставили одних.
– Ну что, ты довольна мной? – спросил он, бросившись обнимать ее. – А я благодаря тебе счастливо прожил в Неаполе четыре года, вместо того чтобы скучать в Новаре с любовницей, одобренной полицией.
Герцогиня не могла опомниться от изумления: она не узнала бы Фабрицио, встретив его на улице. Ей казалось, что он стал одним из красивейших молодых людей в Италии, и это было верно: во всем его облике появилось какое-то особое обаяние.
Когда герцогиня отправляла его в Неаполь, у него были повадки молодого сорванца, и хлыст, с которым он никогда не расставался, казался неотъемлемой частью его существа; теперь же при посторонних манеры его отличались благородной сдержанностью, а в семейном кругу она вновь увидела в нем юношескую пылкость.
Он, точно алмаз, только выиграл от шлифовки.
Не прошло и часа после приезда Фабрицио, как явился граф Моска, пожалуй что преждевременно.
Фабрицио в таких учтивых выражениях говорил с ним о Пармском кресте, пожалованном его наставнику, так горячо благодарил и за другие милости, о которых не решался говорить столь же открыто, проявил так много такта, что министр с первого же взгляда составил о нем благоприятное суждение.
– Ваш племянник будет украшением всех высоких постов, которых вы в дальнейшем добьетесь для него, – шепнул он герцогине.
Все шло прекрасно, пока министр, очень довольный молодым Фабрицио, обращал внимание только на его слова и манеры, но вдруг, взглянув на герцогиню, он заметил, что у нее какое-то странное выражение глаз.
«Молодой человек произвел здесь большое впечатление», – подумал он.
Это была горькая мысль; графу уже минуло пятьдесят, а все значение этих жестоких слов может почувствовать лишь безумно влюбленный мужчина.
Конечно, граф был человек очень добрый и вполне достойный любви, если не считать его суровости на посту министра.
Но теперь ему казалось, что роковые слова «пятьдесят лет» бросают черную тень на всю его жизнь, и это могло сделать его жестоким.
В течение пяти лет, с тех пор как он убедил герцогиню переехать в Парму, его нередко терзала ревность, особенно первое время, но никогда для этого не было серьезных оснований.
Он даже думал – и думал совершенно правильно, – что герцогиня, лишь для того чтобы упрочить свою власть над его сердцем, лишь для вида выказывает благосклонное внимание кому-нибудь из придворных красавцев.
Он, например, был уверен, что она отвергла ухаживание самого принца, который по этому поводу произнес весьма поучительные слова.
– Но если бы я откликнулась на лестное внимание вашего высочества, – смеясь, сказала герцогиня, – с какими же глазами появилась бы я перед графом?
– Да… Я был бы почти так же смущен, как и вы.
Милый граф!
Ведь он друг мне!
Но затруднение легко устранить, – я уже подумал об этом; граф будет сидеть в крепости до конца своих дней.
Встреча с Фабрицио преисполнила герцогиню такой радостью, что она совсем не беспокоилась о том, какие мысли может вызвать у графа выражение ее глаз.
Мысли эти оказались мучительными, а подозрения – неисцелимыми.
Ровно через два часа после приезда Фабрицио был принят принцем. Предвидя, какой эффект произведет в свете эта немедленная аудиенция, герцогиня уже два месяца просила о ней. Такая милость сразу же поставила бы Фабрицио в особое положение; предлогом для нее послужило то, что он в Парме лишь проездом и спешит в Пьемонт повидаться с матерью.
В ту минуту, когда герцогиня в очаровательной записочке известила принца, что Фабрицио приехал и ждет его повелений, Эрнесто IV скучал.
«Ну, сейчас увидим дурачка и святошу, – подумал он. – Физиономия у него, вероятно, пошлая или угрюмая».
Комендант города уже доложил ему, что Фабрицио первым делом посетил гробницу своего прадеда-архиепископа.
Вошел Фабрицио. Принц увидел высокого молодого человека, которого можно было бы принять за офицера, не будь на нем фиолетовых чулок.
Эта маленькая неожиданность прогнала скуку.
«Ну, для такого молодца у меня будут просить бог весть каких милостей – всех, какими я могу одарить.
Он только что приехал и, конечно, взволнован. Заговорю с ним о политике, покажу себя якобинцем. Послушаем, что он ответит».
После первых милостивых слов принц спросил Фабрицио:
– Ну как, монсиньор? Счастлив ли народ в Неаполе?
Любит ли он короля?