Тургенев Иван Сергеевич Во весь экран Первая любовь (1860)

Приостановить аудио

Она ласково положила мне обе руки на плечи -- а я совсем потерялся.

Прибытие этого мальчика превращало меня самого в мальчика.

Я глядел молча на кадета, который так же безмолвно уставился на меня.

Зинаида расхохоталась и толкнула нас друг на друга:

-- Да обнимитесь же, дети!

Мы обнялись.

-- Хотите, я вас поведу в сад? -- спросил я кадета.

-- Извольте-с, -- отвечал он сиплым, прямо кадетским голосом.

Зинаида опять рассмеялась...

Я успел заметить, что никогда еще не было у ней на лице таких прелестных красок.

Мы с кадетом отправились.

У нас в саду стояли старенькие качели.

Я его посадил на тоненькую дощечку и начал его качать.

Он сидел неподвижно, в новом своем мундирчике из толстого сукна, с широкими золотыми позументами, и крепко держался за веревки.

-- Да вы расстегните свой воротник, -- сказал я ему.

-- Ничего-с, мы привыкли-с, -- проговорил он и откашлялся.

Он походил на свою сестру; особенно глаза ее напоминали. Мне было и приятно ему услуживать, и в то же время та же ноющая грусть тихо грызла мне сердце.

"Теперь уж я точно ребенок, -- думал я, -- а вчера..."

Я вспомнил, где я накануне уронил ножик, и отыскал его.

Кадет выпросил его у меня, сорвал толстый стебель зори, вырезал из него дудку и принялся свистать.

Отелло посвистал тоже.

Но зато вечером, как он плакал, этот самый Отелло, на руках Зинаиды, когда, отыскав его в уголку сада, она спросила его, отчего он так печален?

Слезы мои хлынули с такой силой, что она испугалась.

-- Что с вами? что с вами, Володя? -- твердила она и, видя, что я не отвечаю ей и не перестаю плакать, вздумала было поцеловать мою мокрую щеку.

Но я отвернулся от нее и прошептал сквозь рыдания:

-- Я все знаю; зачем же вы играли мною?.. На что вам нужна была моя любовь?

-- Я виновата перед вами, Володя... -- промолвила Зинаида. -- Ах, я очень виновата... -- прибавила она и стиснула руки. -- Сколько во мне дурного, темного, грешного... Но я теперь не играю вами, я вас люблю -- вы и не подозреваете, почему и как...

Однако что же вы знаете?

Что мог я сказать ей?

Она стояла передо мною и глядела на меня -- а я принадлежал ей весь, с головы до ног, как только она на меня глядела...

Четверть часа спустя я уже бегал с кадетом и с Зинаидой взапуски; я не плакал, я смеялся, хотя набухшие веки от смеха роняли слезы; у меня на шее, вместо галстучка, была повязана лента Зинаиды, и я закричал от радости, когда мне удалось поймать ее за талию.

Она делала со мной все, что хотела.

XIX

Я пришел бы в большое затруднение, если бы меня заставили рассказать подробно, что происходило со мною в течение недели после моей неудачной ночной экспедиции.

Эта было странное, лихорадочное время, хаос какой-то, в котором самые противоположные чувства, мысли, подозренья, надежды, радости и страданья кружились вихрем; я страшился заглянуть в себя, если только шестнадцатилетний мальчик может в себя заглянуть, страшился отдать себе отчет в чем бы то ни было; я просто спешил прожить день до вечера; зато ночью я спал... детское легкомыслие мне помогало.

Я не хотел знать, любят ли меня, и не хотел сознаться самому себе, что меня не любят; отца я избегал -- но Зинаиды избегать я не мог...

Меня жгло как огнем в ее присутствии... но к чему мне было знать, что это был за огонь, на котором я горел и таял, -- благо мне было сладко таять и гореть.

Я отдавался всем своим, впечатлениям и сам с собой лукавил, отворачивался от воспоминаний и закрывал глаза перед тем, что предчувствовал впереди...

Это томление, вероятно, долго бы не продолжилось... громовой удар разом все прекратил и перебросил меня в новую колею.

Вернувшись однажды к обеду с довольно продолжительной прогулки, я с удивлением узнал, что буду обедать один, что отец уехал, а матушка нездорова, не желает кушать и заперлась у себя в спальне.

По лицам лакеев я догадывался, что произошло нечто необыкновенное...

Расспрашивать их я не смел, но у меня был приятель, молодой буфетчик Филипп, страстный охотник до стихов и артист на гитаре, -- я к нему обратился.

От него я узнал, что между отцом и матушкой произошла страшная сцена (а в девичьей все было слышно до единого слова; многое было сказано по-французски -- да горничная Маша пять лет жила у швеи из Парижа и все понимала); что матушка моя упрекала отца в неверности, в знакомстве с соседней барышней, что отец сперва оправдывался, потом вспыхнул и, в свою очередь, сказал какое-то жестокое слово, "якобы об ихних летах", отчего матушка заплакала; что матушка также упомянула о векселе, будто бы данном старой княгине, и очень о ней дурно отзывалась и о барышне также, и что тут отец ей пригрозил.

-- А произошла вся беда, -- продолжал Филипп, -- от безымянного письма, а кто его написал -- неизвестно; а то бы как этим делам наружу выйти, причины никакой нет.

-- Да разве что-нибудь было? -- с трудом проговорил я, между тем как руки и ноги у меня холодели и что-то задрожало в самой глубине груди.

Филипп знаменательно мигнул.

-- Было.

Этих делов не скроешь; уж на что батюшка ваш в этом разе осторожен -- да ведь надобно ж, примерно, карету нанять или там что... без людей не обойдешься тоже.

Я услал Филиппа -- и повалился на постель.

Я не зарыдал, не предался отчаянию; я не спрашивал себя, когда и как все это случилось; не удивлялся, как я прежде, как я давно не догадался, -- я даже не роптал на отца.