Тоска меня брала, а отца все не было.
Какой-то будочник из чухонцев, тоже весь серый, с огромным старым кивером в виде горшка на голове и с алебардой (зачем, кажется, было будочнику находиться на берегу Москвы-реки!), приблизился ко мне и, обратив ко мне свое старушечье, сморщенное лицо, промолвил:
-- Что вы здесь делаете с лошадьми, барчук?
Дайте-ка я подержу.
Я не отвечал ему; он попросил у меня табаку.
Чтобы отвязаться от него (к тому же нетерпение меня мучило), я сделал несколько шагов по тому направлению, куда удалился отец; потом прошел переулочек до конца, повернул за угол и остановился.
На улице, в сорока шагах от меня, пред раскрытым окном деревянного домика, спиной ко мне стоял мой отец; он опирался грудью на оконницу, а в домике, до половины скрытая занавеской, сидела женщина в темном платье и разговаривала с отцом; эта женщина была Зинаида.
Я остолбенел.
Этого я, признаюсь, никак не ожидал.
Первым движением моим было убежать.
"Отец оглянется, -- подумал я, -- и я пропал..." Но странное чувство, чувство сильнее любопытства, сильнее даже ревности, сильнее страха -- остановило меня.
Я стал глядеть, я силился прислушаться.
Казалось, отец настаивал на чем-то.
Зинаида не соглашалась.
Я как теперь вижу ее лицо -- печальное, серьезное, красивое и с непередаваемым отпечатком преданности, грусти, любви и какого-то отчаяния -- я другого слова подобрать не могу.
Она произносила односложные слова, не поднимала глаз и только улыбалась -- покорно и упрямо.
По одной этой улыбке я узнал мою прежнюю Зинаиду.
Отец повел плечами и поправил шляпу на голове, что у него всегда служило признаком нетерпения...
Потом послышались слова:
"Vous devez vous separer de cette..."["Вы должны расстаться с этой... " -- фр.] Зинаида выпрямилась и протянула руку...
Вдруг в глазах моих совершилось невероятное дело: отец внезапно поднял хлыст, которым сбивал пыль с полы своего сюртука, -- и послышался резкий удар по этой обнаженной до локтя руке.
Я едва удержался, чтобы не вскрикнуть, а Зинаида вздрогнула, молча посмотрела на моего отца и, медленно поднеся свою руку к губам, поцеловала заалевшийся на ней рубец.
Отец швырнул в сторону хлыст и, торопливо взбежав на ступеньки крылечка, ворвался в дом...
Зинаида обернулась -- и, протянув руки, закинув голову, тоже отошла от окна.
С замиранием испуга, с каким-то ужасом недоумения на сердце бросился я назад и, пробежав переулок, чуть не упустив Электрика, вернулся на берег реки.
Я не мог ничего сообразить.
Я знал, что на моего холодного и сдержанного отца находили иногда порывы бешенства, и все-таки я никак не мог понять, что я такое видел...
Но я тут же почувствовал, что, сколько бы я ни жил, забыть это движение, взгляд, улыбку Зинаиды было для меня навсегда невозможно, что образ ее, этот новый, внезапно представший передо мною образ, навсегда запечатлелся в моей памяти.
Я глядел бессмысленно на реку и
-- Ну, что же ты -- давай мне лошадь! -- раздался за мной голос отца.
Я машинально подал ему поводья.
Он вскочил на Электрика... Прозябший конь взвился на дыбы и прыгнул вперед на полторы сажени... но скоро отец укротил его; он вонзил ему шпоры в бока и ударил его кулаком по шее...
"Эх, хлыста нету", -- пробормотал он.
Я вспомнил недавний свист и удар этого самого хлыста и содрогнулся.
-- Куда ж ты дел его? -- спросил я отца погодя немного.
Отец не отвечал мне и поскакал вперед.
Я нагнал его.
Мне непременно хотелось видеть его лицо.
-- Ты соскучился без меня? -- проговорил он сквозь зубы.
-- Немножко.
Где же ты уронил свой хлыст? -- спросил я его опять.
Отец быстро глянул на меня.
-- Я его не уронил, -- промолвил он, -- я его бросил.
Он задумался и опустил голову. И тут-то я в первый и едва ли не в последний раз увидел, сколько нежности и сожаления могли выразить его строгие черты.
Он опять поскакал, и уж я не мог его догнать; я приехал домой четверть часа после него.
"Вот это любовь, -- говорил я себе снова, сидя ночью перед своим письменным столом, на котором уже начали появляться тетради и книги, -- это страсть!.. Как, кажется, не возмутиться, как снести удар от какой бы то ни было!.. от самой милой руки!
А, видно, можно, если любишь...
А я-то... я-то воображал..."
Последний месяц меня очень состарил -- и моя любовь, со всеми своими волнениями и страданиями, показалась мне самому чем-то таким маленьким, и детским, и мизерным перед тем другим, неизвестным чем-то, о котором я едва мог догадываться и которое меня пугало, как незнакомое, красивое, но грозное лицо, которое напрасно силишься разглядеть в полумраке...
Странный и страшный сон мне приснился в эту самую ночь.