– Пощупай сердце!
И снова каркающий голос старухи, словно бы даже злорадный:
– Да мертвый он, мертвый.
Автомобиль перевернулся.
Двое, которые легко отделались, внесли других в комнату, а этому уж ничем не поможешь.
Эмори бросился в дом, остальные, войдя за ним следом, положили обмякшее тело на диван в убогой комнатке с окном на улицу.
На другой кушетке лежал Слоун, тяжело раненный в плечо.
Он был в бреду, все повторял, что лекция по химии будет в 8.10.
– Понять не могу, как это случилось, – сказал Ферренби сдавленным голосом. – Дик вел машину, никому не хотел отдать руль, мы ему говорили, что он выпил лишнего, а тут этот чертов поворот… ой, какой ужас… – Он рухнул на пол и затрясся от рыданий.
Приехал врач, потом Эмори подошел к дивану, кто-то дал ему простыню накрыть мертвого.
С непонятным хладнокровием он приподнял безжизненную руку и дал ей снова упасть.
Лоб был холодный, но лицо еще что-то выражало.
Он посмотрел на шнурки от ботинок – сегодня утром Дик их завязывал.
Сам завязывал, а теперь он – этот тяжелый белый предмет.
Все, что осталось от обаяния и самобытности Дика Хамберда, каким он его знал, – как это все страшно, и обыденно, и прозаично.
Всегда в трагедии есть эта нелепость, эта грязь… все так никчемно, бессмысленно… так умирают животные… Эмори вспомнилась попавшая под колеса изуродованная кошка в каком-то из переулков его детства…
– Надо отвезти Ферренби в Принстон.
Эмори вышел на дорогу и поежился от свежего ночного ветра, и от порыва этого ветра кусок крыла на груде искореженного металла задребезжал тихо и жалобно.
Крещендо!
На следующий день его закружило в спасительном праздничном вихре.
Стоило ему остаться одному, как в памяти снова и снова возникал приоткрытый рот Дика Хамберда, неуместно красный на белом лице, но усилием воли он заслонял эту картину спешкой мелких насущных забот, выключал ее из сознания.
Изабелла с матерью приехали в четыре часа и по веселой Проспект-авеню проследовали в «Коттедж» пить чай.
Клубы в тот вечер по традиции обедали каждый у себя и без гостей, поэтому в семь часов Эмори препоручил Изабеллу знакомому первокурснику, сговорившись встретиться с ней в гимнастическом зале в одиннадцать, когда старшекурсников допускали на бал младших.
Наяву она оказалась не хуже, чем жила в его мечтах, и от этого вечера он ждал исполнения многих желаний.
В девять часов старшие, выстроившись перед своими клубами, смотрели факельное шествие первокурсников, и Эмори думал, что, наверно, в глазах этих орущих, глазеющих юнцов он и его товарищи – во фраках, на фоне старинных темных стен, в отблесках факелов – зрелище столь же великолепное, каким было для него самого год назад.
Вихрь не утих и наутро.
Завтракали вшестером в отдельной маленькой столовой в клубе, и Эмори с Изабеллой, обмениваясь нежными взглядами над тарелками с жареными цыплятами, пребывали в уверенности, что их любовь – навеки.
На балу танцевали до пяти утра, причем кавалеры беспрестанно перехватывали друг у друга Изабеллу, и чем дальше, тем чаще и веселее, а в промежутках бегали в гардеробную глотнуть из бутылок, оставленных в карманах плащей, чтобы еще на сутки отодвинуть накопившуюся усталость.
Группа кавалеров без постоянных дам – это нечто единое, наделенное одною общей душой.
Вот проносится в танце красавица брюнетка, и вся группа, тихо ахнув, подается вперед, а самый проворный разбивает парочку.
А когда приближается галопом шестифутовая дылда (гостья Кэя, которой он весь вечер пытался вас представить), вся группа, так же дружно отпрянув назад, начинает с интересом вглядываться в дальние углы зала, потому что вот он, Кэй, взмокший от пота и от волнения, уже пробирается сюда сквозь толпу, высматривая знакомые лица.
– Послушай, старик, тут есть одна прелестная…
– Прости, Кэй, сейчас не могу.
Я обещал вызволить одного приятеля.
– Ну а следующий танец?
– Да нет, я… гм… честное слово, я обещал. Ты мне дай знак, когда она будет свободна.
Эмори с восторгом принял идею Изабеллы уйти на время из зала и покататься на ее машине.
Целый упоительный час – он пролетел слишком быстро! – они кружили по тихим дорогам близ Принстона и разговаривали, скользя по поверхности, взволнованно и робко.
Эмори, охваченный странной, какой-то детской застенчивостью, даже не пытался поцеловать ее.
На следующий день они покатили в Нью-Йорк, позавтракали там, а после завтрака смотрели в театре серьезную современную пьесу, причем Изабелла весь второй акт проплакала, и Эмори был этим несколько смущен, хотя и преисполнился нежности, украдкой наблюдая за нею.
Ему так хотелось осушить ее слезы поцелуями, а она в темноте потянулась к его руке, и он ласково накрыл ее ладонью.
А к шести они уже прибыли в загородный дом семьи Борже на Лонг-Айленде, и Эмори помчался наверх в отведенную ему комнату переодеваться к обеду.
Вдевая в манжеты запонки, он вдруг понял, что так наслаждаться жизнью, как сейчас, ему, вероятно, уже никогда больше не суждено.
Все вокруг тонуло в священном сиянии его собственной молодости.
В Принстоне он сумел выдвинуться в первые ряды.
Он влюблен, и ему отвечают взаимностью.
Он зажег в комнате все лампы и посмотрел на себя в зеркало, отыскивая в своем лице те качества, что позволяли ему и видеть отчетливее, чем большинство других людей, и принимать твердые решения, и проявлять силу воли.
Сейчас он, кажется, ничего не захотел бы изменить в своей жизни… Вот только Оксфорд, возможно, сулил бы более широкое поприще…
В молчании он любовался собой.
Как хорошо, что он красив, как идет ему смокинг.