Ну что ж, надо по возможности использовать его; до сих пор мы его, кажется, неплохо использовали.
Если б даже он знал, сколько раз в истории человечества людям приходилось использовать высоту только для того, чтобы там умереть, это ему едва ли послужило бы утешением, потому что в такие минуты человек не думает о том, каково приходилось другим в его положении, и женщине, вчера лишь овдовевшей, не легче от мысли, что еще у кого-то погиб любимый муж.
Боишься ты смерти или нет, примириться с ней всегда трудно.
Глухой примирился, но просветленности не было в его примирении, несмотря даже на пятьдесят два года, три раны и сознание, что он окружен.
Мысленно он подсмеивался над собой, но он смотрел в небо и на дальние горы и глотал вино, и ему не хотелось умирать.
Если надо умереть, думал он, — а умереть надо, — я готов умереть.
Но не хочется.
Умереть — это слово не значило ничего, оно не вызывало никакой картины перед глазами и не внушало страха.
Но жить — это значило нива, колеблющаяся под ветром на склоне холма.
Жить — значило ястреб в небе.
Жить — значило глиняный кувшин с водой после молотьбы, когда на гумне стоит пыль и мякина разлетается во все стороны.
Жить — значило крутые лошадиные бока, сжатые шенкелями, и карабин поперек седла, и холм, и долина, и река, и деревья вдоль берега, и дальний конец долины, и горы позади.
Глухой передал дальше мех с вином и кивнул в знак благодарности.
Он наклонился вперед и похлопал убитую лошадь по спине в том месте, где ствол пулемета подпалил шкуру.
Запах паленого волоса чувствовался еще и сейчас.
Он вспомнил, как он остановил лошадь здесь, как она дрожала, как свистели и щелкали пули вокруг них, справа, слева, со всех сторон, точно завеса, и как он застрелил ее, безошибочно выстрелив в точку пересечения прямых, идущих от глаз к ушам.
Потом, когда лошадь рухнула на землю, он припал сзади к ее теплой, мокрой спине, спеша наладить пулемет, потому что те уже шли на приступ.
— Eras mucho caballo, — сказал он, что значило: хороший ты был конь!
Теперь Глухой лежал на здоровом боку и смотрел в небо.
Он лежал на куче пустых гильз, голова его была защищена скалой, а тело — трупом убитой лошади.
Раненые нога и рука затекли и очень болели, но от усталости ему не хотелось двигаться.
— Ты что, старик? — спросил партизан, лежавший ближе других.
— Ничего.
Отдыхаю.
— Спи, — сказал тот. — Они разбудят, когда придут.
И тут снизу донесся чей-то голос.
— Эй, вы, бандиты! — кричали из-за скалы, где был установлен ближайший к ним пулемет.
— Сдавайтесь, пока самолеты не разнесли вас в клочья.
— Что он там говорит? — спросил Глухой.
Хоакин повторил ему.
Глухой отполз немного, приподнялся и снова прилег у пулемета.
— Самолеты, может, и не прилетят, — сказал он.
— Не отвечайте и не стреляйте.
Может, они опять пойдут на приступ.
— А то давай обругаем их как следует, — сказал тот, который говорил про сына Пасионарии.
— Нет, — сказал Глухой.
— Дай мне твой большой пистолет.
У кого есть большой пистолет?
— Вот, у меня.
— Давай сюда!
— Привстав на колени, он взял большой девятимиллиметровый «стар» и выстрелил в землю возле убитой лошади, потом подождал и выстрелил еще четыре раза, через разные промежутки времени.
Потом сосчитал до шестидесяти и сделал последний выстрел — уже прямо в убитую лошадь.
Он усмехнулся и вернул пистолет его хозяину.
— Заряди, — сказал он шепотом, — и пусть все молчат и никто не стреляет.
— Bandidos! — крикнул голос из-за скалы внизу.
На холме было тихо.
— Bandidos! Сдавайтесь, пока вас не разнесли в клочья!
— Клюет, — весело шепнул Глухой.
Он подождал еще, и наконец из-за скалы показалась голова.
С холма не стреляли, и голова спряталась обратно.