— А мы с Ingles друг друга понимаем.
— Тебя никто не понимает.
Ни бог, ни твоя собственная мать, — сказала Пилар.
— И я тоже не понимаю.
Пойдем, Ingles, попрощайся со своим стригунком, и пойдем. Me cago en tu padre, я уже начинаю думать, что ты трусишь перед выходом быка.
— Мать твою, — сказал Роберт Джордан.
— А у тебя своей и не было, — весело прошептала Пилар.
— Но теперь идем, потому что мне хочется поскорей начать все это и поскорее кончить.
А ты иди со своими, — сказала она Пабло.
— Кто знает, надолго ли их хватит.
У тебя там есть двое, которых, приплати мне, я бы не взяла.
Позови их, и уходите.
Роберт Джордан взвалил рюкзак на спину и пошел к лошадям, туда, где была Мария.
— Прощай, guapa, — сказал он.
— Скоро увидимся.
У него появилось какое-то странное чувство, будто он уже говорил это когда-то раньше или будто какой-то поезд должен был вот-вот отойти, да, скорее всего, будто это поезд и будто он сам стоит на платформе железнодорожной станции.
— Прощай, Роберто, — сказала она.
— Береги себя.
— Обязательно, — сказал Роберт Джордан.
Он нагнул голову, чтобы поцеловать ее, и рюкзак сполз и наподдал ему по затылку, так что они стукнулись лбами.
И ему показалось, будто это тоже было с ним когда-то раньше.
— Не плачь, — сказал он, испытывая неловкость не только от тяжелого рюкзака.
— Я не плачу, — сказала она.
— Только возвращайся поскорее.
— Не пугайся, когда услышишь стрельбу.
Стрельбы сегодня будет много.
— Нет, не буду.
Только возвращайся поскорей.
— Прощай, guapa, — с какой-то неловкостью сказал он.
— Salud, Роберто.
Роберт Джордан не чувствовал себя таким юным с тех самых пор, как он уезжал поездом из Ред-Лоджа в Биллингс, а в Биллингсе ему предстояла пересадка; он тогда первый раз уезжал в школу учиться.
Он боялся ехать и не хотел, чтобы кто-нибудь догадался об этом, и на станции, за минуту перед тем, как проводник поднял его чемодан с платформы, он хотел уже стать на нижнюю ступеньку вагона, но в это время отец поцеловал его на прощанье и сказал:
«Да не оставит нас господь, пока мы с тобой будем в разлуке».
Его отец был очень религиозный человек, и он сказал это искренне и просто.
Но усы у него были мокрые, и в глазах стояли слезы, и Роберта Джордана так смутило все это — отсыревшие от слез проникновенные слова и прощальный отцовский поцелуй, — что он вдруг почувствовал себя гораздо старше отца, и ему стало так жалко его, что он еле совладал с собой.
Поезд тронулся, а он все стоял на площадке заднего вагона и смотрел, как станция и водокачка становятся меньше и меньше, — вот они уже совсем крохотные, будто игрушечные, — а рельсы, пересеченные шпалами, мало-помалу сходились в одну точку под мерный стук, увозивший его прочь.
Тормозной сказал:
«Отцу, видно, тяжело с тобой расставаться, Боб». —
«Да», — сказал он, глядя на заросли полыни вдоль полотна между телеграфными столбами и бежавшей рядом пыльной проезжей дорогой.
Он смотрел, не покажется ли где-нибудь куропатка.
«А тебе не хочется уезжать в школу?» —
«Нет, хочется», — сказал он, и это была правда.
Если б он сказал это раньше, это была бы неправда, но в ту минуту это была правда, и, прощаясь с Марией, он впервые с тех пор почувствовал себя таким же юным, как тогда, перед отходом поезда.
Сейчас он чувствовал себя очень юным и очень неловким, и он прощался с Марией неловко, словно школьник с девочкой на крыльце, не зная, поцеловать ее или нет.
Потом он понял, что чувство неловкости вызывает у него не прощанье.
Чувство неловкости — от той встречи, которая ему предстоит.
Прощанье только отчасти было виной той неловкости, которую он ощущал при мысли о предстоящей встрече.
Опять у тебя начинается, сказал он самому себе.
Но я думаю, не найдется человека, который не чувствовал бы себя слишком молодым для этого.
Он не хотел назвать это так, как следовало назвать.