— Ничего.
Но это мерзость.
— Сам ты мерзость, — сказал Пабло.
— Сколько крестьян на твоей совести!
Ты бы и свою мать расстрелял!
— Я никогда никого не убивал, — сказал civil.
— А мою мать не смей трогать.
— Покажи нам, как надо умирать.
Ты все убивал, а теперь покажи, как надо умирать.
— Оскорблять нас ни к чему, — сказал другой civil.
— А умереть мы сумеем.
— Становитесь на колени, лицом к стене, — сказал Пабло.
Civiles переглянулись.
— На колени, вам говорят! — крикнул Пабло. — Ну, живо!
— Что скажешь, Пако? — спросил один civil другого, самого высокого, который объяснял Пабло, как обращаться с револьвером.
У него были капральские нашивки на рукаве, и он весь взмок от пота, хотя было еще рано и совсем прохладно.
— На колени так на колени, — ответил высокий.
— Не все ли равно?
— К земле ближе будет, — попробовал пошутить первый, но им всем было не до шуток, и никто даже не улыбнулся.
— Ладно, станем на колени, — сказал первый civil, и все четверо неуклюже опустились на колени, — руки по швам, лицом к стене. Пабло подошел к ним сзади и перестрелял их всех по очереди — выстрелит одному в затылок и переходит к следующему; так они один за другим и валились на землю.
Я как сейчас слышу эти выстрелы, громкие, хотя и приглушенные, и вижу, как дергается ствол револьвера и человек падает.
Первый не пошевелился, когда к его голове прикоснулось дуло.
Второй качнулся вперед и прижался лбом к каменной стене.
Третий вздрогнул всем телом, и голова у него затряслась.
И только один, последний, закрыл глаза руками. И когда у стены вповалку легли четыре трупа, Пабло отошел от них и вернулся к нам, все еще с револьвером в руке.
— Подержи, Пилар, — сказал он.
— Я не знаю как спустить собачку, — и протянул мне револьвер, а сам все стоял и смотрел на четверых civiles, которые лежали у казарменной стены.
И все, кто тогда был с нами, тоже стояли и смотрели на них, и никто ничего не говорил.
Так город стал нашим, а час был еще ранний, и никто не успел поесть или выпить кофе, и мы посмотрели друг на друга и видим, что нас всех запорошило пылью после взрыва казарм, все стоим серые от пыли, будто на молотьбе, и я все еще держу револьвер, и он оттягивает мне руку, и когда я взглянула на мертвых civiles, лежавших у стены, мне стало тошно; они тоже были серые от пыли, но сухая земля под ними уже начинала пропитываться кровью.
И пока мы стояли там, солнце поднялось из-за далеких холмов и осветило улицу и белую казарменную стену, и пыль в воздухе стала золотая в солнечных лучах, и крестьянин, который стоял рядом со мной, посмотрел на казарменную стену и на то, что лежало под ней, потом посмотрел на всех нас, на солнце и сказал: «Vaya, вот и день начинается!» —
«А теперь пойдемте пить кофе», — сказала я.
«Правильно, Пилар, правильно», — сказал тот крестьянин.
И мы пошли на площадь, и после этих четверых у нас в городе никого больше не расстреливали.
— А что же случилось с остальными? — спросил Роберт Джордан.
— Разве у вас больше не было фашистов?
— Que va, не было фашистов!
Их было больше двадцати человек.
Но никого из них не расстреляли.
— А что стало с ними?
— Пабло сделал так, что их забили насмерть цепами и сбросили с обрыва в реку.
— Всех? Двадцать человек?
— Сейчас расскажу.
Это все не так просто.
И пусть мне никогда больше не придется видеть, как людей бьют до смерти цепами на городской площади у обрыва.
Наш городок стоит на высоком берегу, и над самой рекой у нас площадь с фонтаном, а кругом растут большие деревья, и под ними скамейки, в тени.
Балконы все смотрят на площадь, и на эту же площадь выходят шесть улиц, и вся площадь опоясана аркадами, так что, когда солнце печет, можно ходить в тени.
С трех сторон площади аркады, а с четвертой, вдоль обрыва, идет аллея, а под-обрывом, глубоко внизу, река.
Обрыв высокий — триста футов.
Заправлял всем Пабло, так же как при осаде казарм.
Сначала он велел загородить все проходы на площадь повозками, будто подготовлял ее к капеа — любительскому бою быков.