Эрнест Хемингуэй Во весь экран По ком звонит колокол (1840)

Приостановить аудио

Он вышел из Ayuntamiento — голова седая, глаза маленькие, серые, а толстая шея словно еще больше раздулась от злобы.

Он посмотрел на крестьян, выстроившихся двумя шеренгами, и плюнул.

Плюнул по-настоящему, со слюной, а как ты сам понимаешь, Ingles, на его месте не у каждого бы это вышло. И он сказал: «Arriba Espana! Долой вашу так называемую Республику, так и так ваших отцов!»

Его прикончили быстро, потому что он оскорбил всех. Его стали бить, как только он ступил в проход между шеренгами, били, когда он, высоко подняв голову, все еще пытался идти дальше, били, кололи серпами, когда он упал, и нашлось много охотников подтащить его к краю обрыва и сбросить вниз, и теперь у многих была кровь на руках и одежде, и все теперь вдруг почувствовали, что те, кто выходит из Ayuntamiento, в самом деле враги и их надо убивать.

Я уверена, что до того, как дон Рикардо вышел к нам разъяренный и оскорбил всех нас, многие в шеренгах дорого бы дали, чтобы очутиться где-нибудь в другом месте.

И я уверена, что стоило кому-нибудь крикнуть:

«Довольно! Давайте отпустим остальных.

Они и так получили хороший урок», — и большинство согласилось бы на это.

Но своей отвагой дон Рикардо сослужил дурную службу остальным.

Он раздразнил людей, и если раньше они только исполняли свой долг, к тому же без особой охоты, то теперь в них разгорелась злоба, и это сейчас же дало себя знать.

— Выводите священника, тогда дело пойдет быстрее, — крикнул кто-то.

— Выводите священника!

— С тремя разбойниками мы расправились, теперь давайте священника.

— Два разбойника, — сказал один коренастый крестьянин тому, который это крикнул. 

— Два разбойника было с господом нашим.

— С чьим господом? — спросил тот, весь красный от злости.

— С нашим господом — уж это так говорится.

— У меня никаких господ нет, и я так не говорю ни в шутку, ни всерьез, — сказал тот. 

— И ты лучше придержи язык, если не хочешь сам прогуляться между шеренгами.

— Я такой же добрый республиканец, как и ты, — сказал коренастый. 

— Я ударил дона Рикардо по зубам.

Я ударил дона Федерико по спине.

С доном Бенито я промахнулся.

А «господь наш» — это так всегда говорится, и с тем, о ком говорится так, было два разбойника.

— Тоже мне, республиканец!

И этот у него «дон», и тот у него «дон».

— Здесь их все так зовут.

— Я этих cabrones зову по-другому.

А твоего господа… Э-э!

Еще один вышел!

И тут мы увидели позорное зрелище, потому что следующим из дверей Ayuntamiento вышел дон Фаустино Риверо, старший сын помещика дона Селестино Риверо.

Он был высокого роста, волосы у него были светлые и гладко зачесаны со лба. В кармане у него всегда лежал гребешок, и, должно быть, и сейчас, перед тем как выйти, он успел причесаться.

Дон Фаусто был страшный бабник и трус и всю жизнь мечтал стать матадором-любителем.

Он якшался с цыганами, с матадорами, с поставщиками быков и любил покрасоваться в андалузском костюме, но он был трус, и все над ним посмеивались.

Однажды у нас в городе появились афиши, объявлявшие, что дон Фаустино будет участвовать в любительском бое быков в пользу дома для престарелых в Авиле и убьет быка по-андалузски, сидя на лошади, чему его долгое время обучали, но когда на арену выпустили громадного быка вместо того маленького и слабоногого, которого он сам себе подобрал, он сказался больным и, как говорят, сунул два пальца в рот, чтобы вырвало.

Когда он вышел, из шеренг послышались крики: — Hola, дон Фаустино!

Смотри, как бы тебя не стошнило!

— Эй, дон Фаустино!

Под обрывом тебя ждут хорошенькие девочки.

— Дон Фаустино!

Подожди минутку, сейчас мы приведем быка побольше того, что тебя напугал!

А кто-то крикнул:

— Эй, дон Фаустино!

Ты когда-нибудь слышал, каково умирать?

Дон Фаустино стоял в дверях Ayuntamiento и все еще храбрился.

У него еще не остыл задор, который побудил его вызваться идти следующим.

Вот так же он вызвался участвовать в бое быков, так же вообразил, что может стать матадором-любителем.

Теперь он воодушевился примером дона Рикардо и, стоя в дверях, приосанивался, храбрился и корчил презрительные гримасы.

Но говорить он не мог.

— Иди, дон Фаустино! — кричали ему.