— Теперь никакая рвота ему не поможет.
— Дон Фаустино! — опять сказал первый. — Сколько лет на свете живу, а такого еще не видал, как дон Фаустино!
— Подожди, есть и другие, — сказал еще кто-то.
— Потерпи немножко.
Мы еще не такое увидим!
— Что бы мы ни увидели, — сказал первый, — великанов или карликов, негров или диковинных зверей из Африки, а такого, как дон Фаустино, не было и не будет.
Ну, следующий!
Давай, давай следующего!
У пьянчуг ходили по рукам бутылки с анисовой и коньяком из фашистского клуба, и они пили это, как легкое вино, и в шеренгах многие тоже успели приложиться, и выпитое сразу ударило им в голову после всего, что было с доном Бенито, доном Федерико, доном Рикардо и особенно с доном Фаустино.
Те, у кого не было анисовой и коньяка, пили из бурдюков, которые передавались из рук в руки, и один крестьянин дал такой бурдюк мне, и я сделала большой глоток, потому что меня мучила жажда, и вино прохладной струйкой побежало мне в горло из кожаной bota.
— После такой бойни пить хочется, — сказал крестьянин, который дал мне бурдюк.
— Que va, — сказала я.
— А ты убил хоть одного?
— Мы убили четверых, — с гордостью сказал он.
— Не считая civiles.
А правда, что ты застрелила одного civil, Пилар?
— Ни одного не застрелила, — сказала я.
— Когда стена рухнула, я стреляла в дым вместе с остальными.
Только и всего.
— Где ты взяла револьвер, Пилар?
— У Пабло.
Пабло дал его мне, после того как расстрелял civiles.
— Из этого револьвера расстрелял?
— Вот из этого самого, — сказала я.
— А потом дал его мне.
— Можно посмотреть, какой он, Пилар?
Можно мне подержать его?
— Конечно, друг, — сказала я и вытащила револьвер из-за веревочного пояса и протянула ему.
Но почему больше никто не выходит, подумала я, и как раз в эту минуту в дверях появился сам дон Гильермо Мартин, в лавке которого мы взяли цепы, пастушьи дубинки и деревянные вилы.
Дон Гильермо был фашист, но кроме этого ничего плохого за ним не знали.
Правда, тем, кто поставлял ему цепы, он платил мало, но цены в лавке у него были тоже невысокие, а кто не хотел покупать цепы у дона Гильермо, мог почти без затрат делать их сам: дерево и ремень — вот и весь расход.
Он был очень груб в обращении и заядлый фашист, член фашистского клуба, и всегда приходил в этот клуб в полдень и вечером и, сидя в плетеном кресле, читал «Эль дебате», или подзывал мальчишку почистить башмаки, или пил вермут с сельтерской и ел поджаренный миндаль, сушеные креветки и анчоусы.
Но за это не убивают, и если бы не оскорбления дона Рикардо Монтальво, не жалкий вид дона Фаустино и не опьянение, которое люди уже почувствовали, хватив лишнего, я уверена, что нашелся бы кто-нибудь, кто крикнул бы:
«Пусть дон Гильермо идет с миром.
Мы и так попользовались его цепами.
Отпустите его».
Потому что люди в нашем городе хоть и способны на жестокие поступки, но душа у них добрая, и они хотят, чтобы все было по справедливости.
Но те, что стояли в шеренгах, уже успели поддаться опьянению и ожесточились, а потому следующего ждали теперь по-другому, не как дона Бенито, который вышел первым.
Я сама лучше всякого умею ценить удовольствие, что нам доставляет вино, но не знаю, как в других странах, а в Испании опьянение страшная вещь, особенно если оно не только от вина, и пьяные люди делают много такого, чего нельзя делать.
А в твоей стране не так, Ingles?
— Точно так же, — сказал Роберт Джордан.
— Когда мне было семь лет, мать взяла меня с собой на свадьбу в штат Огайо. Я должен был нести цветы в паре с одной девочкой.
— И ты правда нес цветы? — спросила Мария.
— Как это, наверно, было красиво.
— В этом городе повесили негра, повесили на фонарном столбе, а потом подожгли.
Фонарь был на блоке: чтобы зажечь, его спускали вниз, а потом опять поднимали.
И негра хотели вздернуть при помощи этого блока, но он оборвался…
— Негра! — сказала Мария.
— Вот звери!
— Они были пьяные? — спросила Пилар.