Эрнест Хемингуэй Во весь экран По ком звонит колокол (1840)

Приостановить аудио

Стоя на стуле, я видела, как он сошел со ступенек и приблизился к шеренгам, его жирная шея выпирала сзади из воротничка рубашки, и лысина блестела на солнце. Но сквозь строй ему пройти так и не пришлось, потому что все вдруг закричали разом, — казалось, крик шел не из многих глоток, а из одной.

Под этот безобразный пьяный многоголосый рев люди, ломая строй, кинулись к дону Анастасио, и я увидела, как он бросился на землю, обхватил голову руками, а потом уже ничего не было видно, потому что все навалились на него кучей.

А когда они поднялись, дон Анастасио лежал мертвый, потому что его били головой о каменные плиты, и никакого строя уже не было, а была орда.

— Пошли туда! — раздались крики. 

— Пошли за ними сами!

— Он тяжелый — не дотащишь, — сказал один и пнул ногой тело дона Анастасио, лежавшее на земле. 

— Пусть валяется!

— Очень надо тащить эту бочку требухи к обрыву!

Пусть тут и лежит.

— Пошли туда, прикончим их всех разом, — закричал какой-то человек. 

— Пошли!

— Чего тут весь день печься на солнце! — подхватил другой. 

— Идем, живо!

Толпа повалила под аркады.

Все толкались, орали, шумели, как стадо животных, и кричали:

«Открывай! Открывай!

Открывай!» — потому что, когда шеренги распались, Пабло велел караульным запереть дверь Ayuntamiento на ключ.

Стоя на стуле, я видела через забранное решеткой окно, что делается в зале Ayuntamiento. Там все было по-прежнему.

Те, кто не успел выйти, полукругом стояли перед священником на коленях и молились.

Пабло с дробовиком за спиной сидел на большом столе перед креслом мэра и свертывал сигарету. Ноги у него висели, не доставая до полу.

Четырехпалый сидел в кресле мэра, положив ноги на стол, и курил.

Все караульные сидели в креслах членов муниципалитета с ружьями в руках.

Ключ от входных дверей лежал на столе перед Пабло.

Толпа орала:

«Открывай!

Открывай!

Открывай!» — точно припев песни, а Пабло сидел на своем месте и как будто ничего не слышал.

Он что-то сказал священнику, но из-за криков толпы нельзя было разобрать что.

Священник, как и раньше, не ответил ему и продолжал молиться.

Меня теснили со всех сторон, и я со своим стулом передвинулась к самой стене; меня толкали, а я толкала стул.

Теперь, став на стул, я очутилась у самого окна и взялась руками за прутья решетки.

Какой-то человек тоже влез на мой стул и стоял позади меня, ухватившись руками за два крайних прута решетки.

— Стул не выдержит, — сказала я ему.

— Велика важность, — ответил он. 

— Смотри.

Смотри, как они молятся!

Он дышал мне прямо в шею, и от него несло винным перегаром и запахом толпы, кислым, как блевотина на мостовой, а потом он вытянул голову через мое плечо и, прижав лицо к прутьям решетки, заорал:

«Открывай!

Открывай!» И мне показалось, будто вся толпа навалилась на меня, как вот иногда приснится во сне, будто черт на тебе верхом скачет.

Теперь толпа сгрудилась и напирала на дверь, так что напиравшие сзади совсем придавили передних, а какой-то пьяный, здоровенный детина в черной блузе, с черно-красным платком на шее, разбежался с середины площади, налетел на тех, кто стоял позади, и упал, а потом встал на ноги, отошел назад, и опять разбежался, и опять налетел на стоявших позади, и заорал:

«Да здравствую я и да здравствует анархия!»

Потом этот самый пьянчуга вышел из толпы, уселся посреди площади и стал пить из бутылки, и тут он увидел дона Анастасио, который все еще лежал ничком на каменных плитах, истоптанный множеством ног. Тогда пьяница поднялся, подошел к дону Анастасио, нагнулся и стал лить из бутылки ему на голову и на одежду, а потом вынул из кармана спички и принялся чиркать одну за другой, решив запалить костер из дона Анастасио.

Но сильный ветер задувал спички, и спустя немного пьяница бросил это занятие, качая головой, уселся рядом с доном Анастасио и то прикладывался к бутылке, то наклонялся и хлопал по плечу мертвого дона Анастасио.

А толпа все кричала, требуя, чтобы открыли двери, и человек, стоявший со мной на стуле, изо всех сил дергал прутья решетки и тоже орал у меня над самым ухом, оглушая меня своим ревом и обдавая своим вонючим дыханием. Я перестала смотреть на пьяницу, который пытался поджечь дона Анастасио, и опять заглянула в зал Ayuntamiento; там все было как и раньше.

Они по-прежнему молились, стоя на коленях, в расстегнутых на груди рубашках, одни — опустив голову, другие — подняв ее кверху и устремив глаза на распятие, которое держал в руках священник, а он быстро и отчетливо шептал слова молитвы, глядя поверх их голов, а позади, на столе, сидел Пабло с сигаретой во рту, с дробовиком за спиной и болтал ногами, поигрывая ключом, который он взял со стола.

Потом Пабло опять заговорил со священником, наклонившись к нему со стола, но что он говорил — нельзя было разобрать из-за крика.

Священник не отвечал ему и продолжал молиться.

Тогда из полукруга молящихся встал один человек, и я поняла, что он решился выйти.

Это был дон Хосе Кастро, которого все звали дон Пепе, барышник и заядлый фашист; он стоял теперь посреди зала, низенький, аккуратный, даже несмотря на небритые щеки, в пижамной куртке, заправленной в серые полосатые брюки.

Он поцеловал распятие, и священник благословил его, и он оглянулся на Пабло и мотнул головой в сторону двери.