Эрнест Хемингуэй Во весь экран По ком звонит колокол (1840)

Приостановить аудио

А я тем временем заглянула в окно и вижу, что в комнату полным-полно набилось людей, и они молотят дубинками и цепами, и лупят, и колют, и тычут куда ни попало деревянными вилами, которые из белых уже стали красными и зубья растеряли, и вся комната ходит ходуном, а Пабло сидит и смотрит, положив дробовик на колени, а вокруг все ревут, и колотят, и режут, и люди кричат, как лошади на пожаре.

И я увидела, как священник, подобрав полы, лезет на стол, а сзади его колют серпами, а потом кто-то ухватил его за подол сутаны, и послышался крик, и потом еще крик, и я увидела, что двое колют священника, а третий держит его за полы, а он вытянул руки и цепляется за спинку кресла, но тут стул, на котором я стояла, подломился, и мы с пьяным свалились на тротуар, где пахло вином и блевотиной, а пьяный все грозил мне пальцем и говорил: «No hay derecho, mujer, no hay derecho.

Ты меня покалечить могла», — а люди, пробегая мимо, спотыкались и наступали на нас, и большей уже ничего не видела, только ноги людей, теснившихся ко входу в Ayuntamiento, да пьяного, который сидел напротив меня, зажимая то место, куда я его ударила.

Так кончилась расправа с фашистами в нашем городе, и я бы досмотрела все до конца, если бы не мой пьянчуга, но я даже рада, что он помешал мне, так как то, что творилось в Ayuntamiento, лучше было не видеть.

Другой пьяный, которого я заметила раньше на площади, был еще похуже моего.

Когда мы поднялись на ноги после того, как сломался стул, и выбрались из толпы, теснившейся у дверей, я увидела, что он сидит на прежнем месте, обмотав шею своим красно-черным платком, и что-то льет на дона Анастасио.

Голова у него моталась из стороны в сторону, и туловище валилось вбок, но он все лил и чиркал спичками, лил и чиркал спичками, и я подошла к нему и сказала:

— Ты что делаешь, бессовестный?

— Nada, mujer, nada, — сказал он. 

— Отстань от меня.

И тут, может быть потому, что, встав перед ним, я загородила его от ветра, спичка разгорелась, и синий огонек побежал по рукаву дона Анастасио вверх, к его затылку, и пьяница задрал голову и завопил во все горло:

«Мертвецов жгут!

Мертвецов жгут!»

— Кто? — крикнул голос из толпы.

— Где? — подхватил другой.

— Здесь! — надрывался пьяница. 

— Вот здесь, вот!

Тут кто-то с размаху огрел пьяного цепом по голове, и он свалился, вскинул глаза на того, кто его ударил, и тут же закрыл их, потом скрестил на груди руки и вытянулся на земле рядом с доном Анастасио, будто заснул.

Больше его никто не трогал, и так он и остался лежать там, после того как дона Анастасио подняли и взвалили на телегу вместе с другими и повезли к обрыву; вечером, когда в Ayuntamiento все уже было убрано, их всех сбросили с обрыва в реку.

Жаль, что заодно туда же не отправили десяток-другой пьяниц, особенно из тех, с черно-красными платками; и если у нас еще когда-нибудь будет революция, их, я думаю, надо будет ликвидировать с самого начала.

Но тогда мы этого не знали.

Нам еще предстояло это узнать.

Но в тот вечер мы еще не знали, что нас ожидает.

После бойни в Ayuntamiento убивать больше никого не стали, но митинг в тот вечер так и не удалось устроить, потому что слишком много народу перепилось.

Невозможно было установить порядок, и потому митинг отложили на следующий день.

В ту ночь я спала с Пабло.

Не надо бы рассказывать об этом при тебе, guapa, но, с другой стороны, тебе полезно узнать все как есть, и ведь я говорю только чистую правду.

Ты послушай, Ingles.

Это очень любопытно.

Так вот, значит, вечером мы сидели и ужинали, и все было как-то по-чудному.

Так бывает после бури или наводнения или после боя, все устали и говорили мало.

Мне тоже было не по себе, внутри сосало, было стыдно и казалось, что мы сделали что-то нехорошее, и еще было такое чувство, что надвигается большая беда, вот как сегодня утром, когда летели самолеты.

И так оно и вышло через три дня.

Пабло за ужином говорил немного.

— Понравилось тебе, Пилар? — спросил он, набив рот жарким из молодого козленка.

Мы ужинали в ресторанчике при автобусной станции. Народу было полно, пели песни, и официанты с трудом управлялись.

— Нет, — сказала я. 

— Не понравилось, если не считать дона Фаустино.

— А мне понравилось, — сказал он.

— Все? — спросила я.

— Все, — сказал он и, отрезав своим ножом большой ломоть хлеба, стал подбирать им соус с тарелки. 

— Все, если не считать священника.

— Тебе не понравилось то, что сделали со священником?  — Я удивилась, так как знала, что священники ему еще ненавистней фашистов.

— Он меня разочаровал, — печально сказал Пабло.

Кругом так громко пели, что нам приходилось почти кричать, иначе не слышно было.

— Как так?

— Он плохо умер, — сказал Пабло. 

— Проявил мало достоинства.

— Какое уж тут могло быть достоинство, когда на него набросилась толпа? — сказала я. 

— А до того он, по-моему, держался с большим достоинством.