Вы и не мужчина вовсе.
VII
В половине четвертого к Ромашову заехал полковой адъютант, поручик Федоровский.
Это был высокий и, как выражались полковые дамы, представительный молодой человек с холодными глазами и с усами, продолженными до плеч густыми подусниками.
Он держал себя преувеличенно-вежливо, но строго-официально с младшими офицерами, ни с кем не дружил и был высокого мнения о своем служебном положении.
Ротные командиры в нем заискивали.
Зайдя в комнату, он бегло окинул прищуренными глазами всю жалкую обстановку Ромашова.
Подпоручик, который в это время лежал на кровати, быстро вскочил и, краснея, стал торопливо застегивать пуговицы тужурки.
— Я к вам по поручению командира полка, — сказал Федоровский сухим тоном, — потрудитесь одеться и ехать со мною.
— Виноват… я сейчас… форма одежды обыкновенная? Простите, я по-домашнему.
— Пожалуйста, не стесняйтесь.
Сюртук. Если вы позволите, я бы присел?
— Ах, извините. Прошу вас. Не угодно ли чаю? — заторопился Ромашов.
— Нет, благодарю.
Пожалуйста, поскорее.
Он, не снимая пальто и перчаток, сел на стул, и, пока Ромашов одевался, волнуясь, без надобности суетясь и конфузясь за свою не особенно чистую сорочку, он сидел все время прямо и неподвижно с каменным лицом, держа руки на эфесе шашки.
— Вы не знаете, зачем меня зовут?
Адъютант пожал плечами.
— Странный вопрос.
Откуда же я могу знать?
Вам это, должно быть, без сомнения, лучше моего известно… Готовы?
Советую вам продеть портупею под погон, а не сверху.
Вы знаете, как командир полка этого не любит.
Вот так… Ну-с, поедемте.
У ворот стояла коляска, запряженная парою рослых, раскормленных полковых коней. Офицеры сели и поехали.
Ромашов из вежливости старался держаться боком, чтобы не теснить адъютанта, а тот как будто вовсе не замечал этого.
По дороге им встретился Веткин. Он обменялся с адъютантом честью, но тотчас же за спиной его сделал обернувшемуся Ромашову особый, непередаваемый юмористический жест, который как будто говорил:
«Что, брат, поволокли тебя на расправу?»
Встречались и еще офицеры. Иные из них внимательно, другие с удивлением, а некоторые точно с насмешкой глядели на Ромашова, и он невольно ежился под их взглядами.
Полковник Шульгович не сразу принял Ромашова: у него был кто-то в кабинете.
Пришлось ждать в полутемной передней, где пахло яблоками, нафталином, свежелакированной мебелью и еще чем-то особенным, не неприятным, чем пахнут одежда и вещи в зажиточных, аккуратных немецких семействах.
Топчась в передней, Ромашов несколько раз взглядывал на себя в стенное трюмо, оправленное в светлую ясеневую раму, и всякий раз его собственное лицо казалось ему противно-бледным, некрасивым и каким-то неестественным, сюртук — слишком заношенным, а погоны — чересчур помятыми.
Сначала из кабинета доносился только глухой однотонный звук низкого командирского баса.
Слов не было слышно, но по сердитым раскатистым интонациям можно было догадаться, что полковник кого-то распекает с настойчивым и непреклонным гневом.
Это продолжалось минут пять. Потом Шульгович вдруг замолчал; послышался чей-то дрожащий, умоляющий голос, и вдруг, после мгновенной паузы, Ромашов явственно, до последнего оттенка, услышал слова, произнесенные со страшным выражением высокомерия, негодования и презрения:
— Что вы мне очки втираете? Дети? Жена?
Плевать я хочу на ваших детей!
Прежде чем наделать детей, вы бы подумали, чем их кормить.
Что?
Ага, теперь — виноват, господин полковник.
Господин полковник в вашем деле ничем не виноват.
Вы, капитан, знаете, что если господин полковник теперь не отдает вас под суд, то я этим совершаю преступление по службе.
Что-о-о? Извольте ма-алчать!
Не ошибка-с, а преступление-с. Вам место не в полку, а вы сами знаете — где. Что?
Опять задребезжал робкий, молящий голос, такой жалкий, что в нем, казалось не было ничего человеческого.
«Господи, что же это? — подумал Ромашов, который точно приклеился около трюмо, глядя прямо в свое побледневшее лицо и не видя его, чувствуя, как у него покатилось и болезненно затрепыхалось сердце.
— Господи, какой ужас!..»
Жалобный голос говорил довольно долго.
Когда он кончил, опять раскатился глубокий бас командира, но теперь более спокойный и смягченный, точно Шульгович уже успел вылить свой гнев в крике и удовлетворил свою жажду власти видом чужого унижения.
Он говорил отрывисто: