Налейте мне еще вина, Ромочка, мой милый мальчик…
На другом конце скатерти зашел разговор о предполагаемой войне с Германией, которую тогда многие считали делом почти решенным.
Завязался спор, крикливый, в несколько ртов зараз, бестолковый. Вдруг послышался сердитый, решительный голос Осадчего.
Он был почти пьян, но это выражалось у него только тем, что его красивое лицо страшно побледнело, а тяжелый взгляд больших черных глаз стал еще сумрачнее.
— Ерунда! — воскликнул он резко.
— Я утверждаю, что все это ерунда. Война выродилась.
Все выродилось на свете.
Дети родятся идиотами, женщины сделались кривобокими, у мужчин нервы.
«Ах, кровь!
Ах, я падаю в обморок!» — передразнил он кого-то гнусавым тоном.
— И все это оттого, что миновало время настоящей, свирепой, беспощадной войны.
Разве это война? За пятнадцать верст в тебя — бах! — и ты возвращаешься домой героем.
Боже мой, какая, подумаешь, доблесть!
Взяли тебя в плен.
«Ах, миленький, ах, голубчик, не хочешь ли покурить табачку? Или, может быть, чайку? Тепло ли тебе, бедненький?
Мягко ли?»
У-у!
— Осадчий грозно зарычал и наклонил вниз голову, точно бык, готовый нанести удар.
— В средние века дрались — это я понимаю.
Ночной штурм. Весь город в огне.
«На три дня отдаю город солдатам на разграбление!»
Ворвались. Кровь и огонь. У бочек с вином выбиваются донья. Кровь и вино на улицах.
О, как были веселы эти пиры на развалинах! Женщин — обнаженных, прекрасных, плачущих — тащили за волосы. Жалости не было. Они были сладкой добычей храбрецов!..
— Однако вы не очень распространяйтесь, — заметила шутливо Софья Павловна Тальман.
— По ночам горели дома, и дул ветер, и от ветра качались черные тела на виселицах, и над ними кричали вороны. А под виселицами горели костры и пировали победители.
Пленных но было. Зачем пленные? Зачем отрывать для них лишние силы?
А-ах! — яростно простонал со сжатыми зубами Осадчий.
— Что это было за смелое, что за чудесное время!
А битвы!
Когда сходились грудь с грудью и дрались часами, хладнокровно и бешено, с озверением и с поразительным искусством.
Какие это были люди, какая страшная физическая сила!
Господа! — Он поднялся на ноги и выпрямился во весь свой громадный рост, и голос его зазвенел восторгом и дерзостью. — Господа, я знаю, что вы из военных училищ вынесли золотушные, жиденькие понятия о современной гуманной войне.
Но к пью… Если даже никто не присоединится ко мне, я пью один за радость прежних войн, за веселую и кровавую жестокость!
Все молчали, точно подавленные неожиданным экстазом этого обыкновенно мрачного, неразговорчивого человека, и глядели на него с любопытством и страхом.
Но вдруг вскочил с своего места Бек-Агамалов.
Он сделал это так внезапно и так быстро, что многие вздрогнули, а одна из женщин вскочила в испуге.
Его глаза выкатились и дико сверкали, крепко сжатые белые зубы были хищно оскалены.
Он задыхался и не находил слов.
— О, о!.. Вот это… вот, я понимаю!!
А!
— Он с судорожной силой, точно со злобой, сжал и встряхнул руку Осадчего.
— К черту эту кислятину! К черту жалость!
А! Р-руби!
Ему нужно было отвести на чем-нибудь свою варварскую душу, в которой в обычное время тайно дремала старинная, родовая кровожадность. Он, с глазами, налившимися кровью, оглянулся кругом и, вдруг выхватив из ножен шашку, с бешенством ударил по дубовому кусту.
Ветки и молодые листья полетели на скатерть, осыпав, как дождем, всех сидящих.
— Бек!
Сумасшедший!
Дикарь! — закричали дамы.
Бек-Агамалов сразу точно опомнился и сел. Он казался заметно сконфуженным за свой неистовый порыв, но его тонкие ноздри, из которых с шумом вылетало дыхание, раздувались и трепетали, а черные глаза, обезображенные гневом, исподлобья, но с вызовом обводили присутствующих.
Ромашов слушал в не слушал Осадчего.