Пусто, громадно и холодно было наверху, и казалось, что все пространство от земли до неба наполнено вечным ужасом и вечной тоской.
«Там — бог!» — подумал Ромашов, и вдруг, с наивным порывом скорби, обиды и жалости к самому себе, он заговорил страстным и горьким шепотом:
— Бог! Зачем ты отвернулся от меня?
Я — маленький, я — слабый, я — песчинка, что я сделал тебе дурного, бог?
Ты ведь все можешь, ты добрый, ты все видишь, — зачем же ты несправедлив ко мне, бог?
Но ему стало страшно, и он зашептал поспешно и горячо:
— Нет, нет, добрый, милый, прости меня, прости меня!
Я не стану больше. — И он прибавил с кроткой, обезоруживающей покорностью: — Делай со мной все, что тебе угодно.
Я всему повинуюсь с благодарностью.
Так он говорил, и в то же время у него в самых тайниках души шевелилась лукаво-невинная мысль, что его терпеливая покорность растрогает и смягчит всевидящего бога, и тогда вдруг случится чудо, от которого все сегодняшнее — тягостное и неприятное — окажется лишь дурным сном.
«Где ты ту-ут?» — сердито и торопливо закричал паровоз.
А другой подхватил низким тоном, протяжно и с угрозой:
«Я — ва-ас!»
Что-то зашуршало и мелькнуло на той стороне выемки, на самом верху освещенного откоса.
Ромашов слегка приподнял голову, чтобы лучше видеть.
Что-то серое, бесформенное, мало похожее на человека, спускалось сверху вниз, едва выделяясь от травы в призрачно-мутном свете месяца. Только по движению тени да по легкому шороху осыпавшейся земли можно было уследить за ним.
Вот оно перешло через рельсы.
«Кажется — солдат? — мелькнула у Ромашова беспокойная догадка.
— Во всяком случае, это человек. Но так страшно идти может только лунатик или пьяный. Кто это?»
Серый человек пересек рельсы и вошел в тень. Теперь стало совсем ясно видно, что это солдат.
Он медленно и неуклюже взбирался наверх, скрывшись на некоторое время из поля зрения Ромашова.
Но прошло две-три минуты, и снизу начала медленно подыматься круглая стриженая голова без шапки.
Мутный свет прямо падал на лицо этого человека, и Ромашов узнал левофлангового солдата своей полуроты — Хлебникова.
Он шел с обнаженной головой, держа шапку в руке, со взглядом, безжизненно устремленным вперед.
Казалось, он двигался под влиянием какой-то чужой, внутренней, таинственной силы.
Он прошел так близко около офицера, что почти коснулся его полой своей шинели.
В зрачках его глаз яркими, острыми точками отражался лунный свет.
— Хлебников! Ты? — окликнул его Ромашов.
— Ах! — вскрикнул солдат и вдруг, остановившись, весь затрепетал на одном месте от испуга.
Ромашов быстро поднялся.
Он увидел перед собой мертвое, истерзанное лицо, с разбитыми, опухшими, окровавленными губами, с заплывшим от синяка глазом.
При ночном неверном свете следы побоев имели зловещий, преувеличенный вид.
И, глядя на Хлебникова, Ромашов подумал:
«Вот этот самый человек вместе со мной принес сегодня неудачу всему полку.
Мы одинаково несчастны».
— Куда ты, голубчик? Что с тобой? — спросил ласково Ромашов и, сам не зная зачем, положил обе руки на плечи солдату.
Хлебников поглядел на него растерянным, диким взором, но тотчас же отвернулся.
Губы его чмокнули, медленно раскрылись, и из них вырвалось короткое, бессмысленное хрипение.
Тупое, раздражающее ощущение, похожее на то, которое предшествует обмороку, похожее на приторную щекотку, тягуче заныло в груди и в животе у Ромашова.
— Тебя били? Да?
Ну, скажи же. Да?
Сядь здесь, сядь со мною.
Он потянул Хлебникова за рукав вниз.
Солдат, точно складной манекен, как-то нелепо-легко и послушно упал на мокрую траву, рядом с подпоручиком.
— Куда ты шел? — спросил Ромашов.
Хлебников молчал, сидя в неловкой позе с неестественно выпрямленными ногами.
Ромашов видел, как его голова постепенно, едва заметными толчками опускалась на грудь.
Опять послышался подпоручику короткий хриплый звук, и в душе у него шевельнулась жуткая жалость.
— Ты хотел убежать?
Надень же шапку.